Сервантес
Шрифт:
Чем объяснить, что так скупятся именно на Оран? Господин посланник не отвергнет его почтительнейшей просьбы о содействии!
Сервантес слушал, соглашался и обещал.
Он отлично знал, чего не хватало Африке. Он испытал это на собственном теле. Помощь необходима, он с этим согласен. Он сам верил в свою миссию, как верил в нее правитель.
Его воображение не знало пределов. Ночью, лежа в сводчатой каменной спальне, он вдруг ярко представил себя во главе королевского флота. Ему было поручено завоевание Африки. Он отбирал у полумесяца Алжир, Дшидшелли, Табарку, Тунис… Стоя, подобно деревянному изваянию, на носу своего адмиральского галиона, скользил он вдоль берегов, и красно-желтое знамя в его руке задевало скалы.
Когда
Он удалился. Он ждал. Ничего не последовало. Он явился. Он попросил аудиенции. Никакого ответа. Он посетил высших чиновников. Его не знали. Он спустился к низшим. Его заставили ждать в приемных. Он сидел часами, как недавно с отцом.
Он вспомнил о своих знатных друзьях. Его встретили холодно. Он кинулся на поиски дворцового чиновника и его жены. Они вернулись в Мадрид. Он переменил жилище, приискал сперва подешевле, потом перебрался в нору. Без мараведиса в кармане скитался он по многолюдному Лиссабону. Кружева на его брыжах превратились в лохмотья. Он их отпорол.
Он продал свою серебряную шпагу и свой серебряный кинжал, чтоб собрать денег на дорогу в Мадрид. Этого не хватило. Он с трудом подкапливал недостающее.
Он не был послом — он был всего лишь письмоносцем. Полтораста дукатов полностью вознаграждали его за труды. Быть может, вся оранская миссия была лишь предлогом, чтоб иметь возможность аккуратно занести в книгу его прошение.
«ПРИВАЛ КОМЕДЬЯНТОВ»
Когда, приехав в Мадрид, он добрался, наконец, до жилья на задворках Калье де Аточа, там жили чужие люди: сапожник с семейством. Его осведомили: родители снова переехали, на этот раз в Толедо. Одному богу было известно, какие новые надежды повлекли туда отца. Мигелю оставили узел с его пожитками. Он взял его, поблагодарил и ушел.
Он нашел каморку на площади Матуте, как раз позади коллегиума Лорето. Он снял ее, не представляя себе, чем и как заплатит. Когда он развязал узел, сверху лежала его красная шапка времен алжирского рабства.
Он надел ее и принялся разглядывать себя в разбитом зеркале, украшавшем его жилище. Лицо его сильно осунулось и увяло, борода и виски уже мерцали сединой. Он с прежним правом надел эту шапку: она значила больше, чем воспоминание. Ведь он, в сущности, лишь сменил одно рабство на другое. Он был всем, навсегда и неоплатно должен. Безмерно должен родителям, бедной Андреа, монастырскому начальству благочестивой сестры, португальским знакомым. Должен братству тринитариев, выкупившему его, должен за корабль, снаряженный братом Родриго, должен купцу Экзарке за его фрегат. Должен, должен, должен. Разглядывая серое лицо в красном колпаке, он продолжал насмешливое самоистязание и вызывал из небытия шеренги давно забытых кредиторов. Он знал, что никогда не сможет расплатиться. У него не было хлеба на завтрашний день.
Он поселился в странной местности. Ближайшая маленькая площадь называлась «Привалом комедьянтов». Это было ее официальное название. Она возникла недавно, как и весь этот нищий квартал. «Театральный двор» был неподалеку. Недавно открылся еще один театр — «Королевский». Он был всегда полон, как и первый.
В переулках ютился нищенствующий, пестрый и шумно-общительный рой авторов. Квартал кишел музыкантами, плясунами, фиглярами и непомерно многочисленным женским сопровождением. Сочинители бродили толпами. Все эти господа жили случайными заработками, должали, сидели в кабаках и разыгрывали из себя важных людей.
Резкий отпечаток наложило на этот мир общераспространенное щегольское отношение к делам чести. Всюду в Испании чувство старинного рыцарства давно уже выродилось в крайность.
Лгали бесстыдно друг другу в глаза, каждый делал вид, что верит, и требовал того же от других. Но театр был для всех великой надеждой, подлинным магнитом. Ведь там можно было заработать нешуточные деньги пятьдесят-семьдесят талеров за одно представление.
Правда, нелегко было угодить публике! Да и директорам тоже. Даже писателю с именем, какому-нибудь Артиеда или Армендарису, редко удавалось увидеть сцену. Обычно играли одного только Лоне.
Он представлял собой неправдоподобнейшее исключение. Этот юноша дал жизнь всему театру своего времени. Шесть театральных трупп, странствовавших по Испании, исполняли почти исключительно его одного. Он захватил в свои руки театры Валенсии, Севильи, Бургоса. Его величали театральным королем, чудом природы, испанским фениксом. Директора слали к нему издалека посланцев с заказами, напоминаниями, деньгами. Эти посланцы осаждали его жилище, поджидали в садике позади дома, пока он окончит пьесу. Он едва начал свой жизненный путь, а уже вошел в поговорку. «Достойно Лопе», — говорили о вещах, особенно радующих глаз, слух или вкус. Это выражение употреблялось всеми, даже людьми, понятия не имевшими, кто такой Лопе и что такое театр.
Сервантес видел его почти каждый день. Вот что было загадочней всего: человек успевал между двумя восходами солнца написать пьесу в три тысячи стихов, в меньший срок, чем требовался писцу для переписки такого текста, и при этом у него еще оставался досуг для жизни! «Привал комедьянтов» упивался его любовными историями. Они были многочисленны, несмотря на его прочную связь с пышной Еленой Веласкес, которая, впрочем, вышла замуж и теперь именовалась Осорио. Каждый день сидели они вдвоем в «Гербе Леона», и никогда не было заметно, чтоб Лопе стремился домой, к чернильнице. Наоборот, ему здесь нравилось. Чад покорной зависти, густо обволакивавшей его, казалось, ласкал ему ноздри.
Молчаливого Сервантеса он сперва вовсе не заметил, — сидел в сторонке какой-то пожилой, однорукий человек неопределенных занятий. Когда же они, наконец, познакомились и стали завязываться беседы, — Лопе проявил мало симпатии. Что-то отталкивало его от Сервантеса.
Мигель сожалел об этом. Он восхищался прославленным юношей. За первым театральным впечатлением последовали другие, сильнейшие. Кроме того, Лопе выпускал чуть ли не каждые две недели новый том, по двенадцати пьес в каждом. Тут была очевидная гениальность! Пусть ни одна из этих драм не достигала неоспоримого совершенства, но в каждой из них были сцены, потрясавшие душу своей подлинной и высокой поэзией. Здесь было все, что способно взволновать и развлечь человека, широко несся вспененный поток трагизма, юмора, шутовства, мудрости, фантастики и житейского опыта. Неповторимое многообразие. Все становилось материалом. Любой повод годился: убийство короля, новелла или вчерашняя городская сплетня, Ариост или Тассо, правительственный отчет, легенда о святом или грубая шутка, услышанная в трактире; Испания, Греция, Германия, Персия, Польша, Америка все страны годились для него.