Сержант в снегах
Шрифт:
В облике его было что-то величественное, и я испытывал смятение и робость. Тем временем немецкие танки возобновили атаку. Альпийские стрелки и немцы продвигались позади танков. Пули ударялись о броню, отскакивали и проносились над нами. На одном из танков лежал генерал Ревербери и громко нас подбадривал. Потом слез с танка и пошел впереди с пистолетом в руке. Из одного дома русские вели сильный огонь. Только из этого дома.
— Есть среди вас офицеры? — крикнул нам генерал. Офицеры среди нас, наверно, были, но никто не вышел вперед.
— А альпийские стрелки есть? — снова крикнул он. Тогда из-за танков вышла группа солдат.
— Возьмите этот дом штурмом, — приказал генерал.
Мы бросились в атаку.
Наступила ночь. Колонна ворвалась в деревню, и все ринулись искать место в домах —
— «Вестоне!» «Вестоне»! Сбор!
Но разве могут откликнуться мертвые?
— Помните, Ригони, первое сентября? — сквозь слезы сказал лейтенант. — Все как тогда.
— Хуже, — ответил я.
На наши крики отозвался Барони и подошел вместе с горсткой своих минометчиков. У них остался ствол миномета и больше ничего. Даже ни одной ручной гранаты не осталось. Из всего батальона нам удалось собрать человек тридцать. Все избы уже были заняты, и мы разместились в бывшей школе… Но там были выбиты стекла, на полу ни клочка соломы, а пол цементный. Мы улеглись, но заснуть не могли. К тому же так недолго было и замерзнуть. Эча, солдат из нашей роты, раздобыл бог знает где галеты и дал мне одну. Мы вместе принялись их грызть. Сидевший рядом Бодей дрожал от холода. Потом мы поднялись с пола и вышли на улицу. Я постучал в одну избу в дверях показался немецкий солдат и наставил мне в грудь пистолет. — Я хочу войти, — сказал я.
Спокойно отвел его руку и рассмеялся ему в лицо. Тогда он вложил пистолет в кобуру и захлопнул дверь перед самым моим носом. Мы с Бодеем забрались в хлев и соорудили из сучьев костерок. Немного, конечно, обогрелись, но спина все равно мерзла. Мулы глядели на нас, опустив уши. Мы начали клевать носом, и в конце концов я заснул, прислонившись к бревну.
Таким был этот день — 26 января 1943 года. День, когда я потерял лучших своих друзей.
О Рино, которого ранило при первой атаке, я больше ничего толком и не узнал. Его мать живет одним ожиданием. Я вижу ее каждый день, проходя мимо их дома. Глаза ее не просыхают от слез. Всякий раз, завидев меня, она мне кивает, а губы дрожат, и у меня не хватает мужества заговорить с ней. В тот день я потерял и Рауля, первого друга, обретенного на военной службе. Он лежал на танке, и, когда спрыгнул и пошел вперед, чтобы стать на шаг ближе к родному дому, хоть на шаг, его настигла автоматная очередь, и он остался лежать на снегу. Рауль, мой верный друг, который каждый вечер перед сном неизменно напевал: «Спокойной ночи, любовь моя». Однажды в школе лыжников он растрогал меня до слез, прочтя «Мольбу Мадонны» Якопоне да Тоди, Джуанин тоже погиб. Вот ты и вернулся домой, Джуанин. Все мы туда вернемся. Джуанина убили, когда он нес мне патроны для станкового пулемета. Он умер на снегу — он, который вечно мерз и даже в нашей берлоге сидел в закутке у печки. Погиб и капеллан нашего батальона. «Счастливого рождества, дети мои, мир вам». Его убили, когда он пытался вытащить из-под огня раненого. «Сохраняйте спокойствие и не забудьте написать домой». Счастливого и вам рождества, капеллан!
И капитан погиб. Контрабандист из Вальстаньи. Автоматной очередью ему насквозь прошило грудь. В тот вечер погонщики мулов вывезли его на санях из окружения. Он умер в Харькове, в госпитале. Весной, по возвращении, я побывал в его доме. Шел к нему через леса и доны. «Алло! Это Вальстанья! Говорит Беппо. Как дела, земляк?» Его старый сельский домик был чистым, как землянка лейтенанта Ченчи. А сколько в тот день погибло солдат из моего взвода и с нашего опорного пункта?! Мы должны и теперь держаться вместе, ребята. Лейтенанта Мошиони ранило в плечо, и потом в Италии рана никак не закрывалась. Та рана у него все-таки зажила, но рана в сердце осталась. И генерал Мартинат погиб в тот день. Помню, как еще в Албании я вел его по нашим позициям. Я быстро шел впереди — дорога мне была знакома — и все время оглядывался, поспевает ли он за мной.
Да, немногие вернулись домой, Джуанин. Морески не вернулся. «Разве бывает коза на семь центнеров? Век бы не видеть этой вонючей „Македонии“». И Пинтосси, старый охотник, не вернулся домой, чтобы поохотиться на перепелок. А теперь, наверно, умерла и его старая верная собака. И еще много, много моих друзей спят в полях пшеницы и маков и в густой степной траве вместе со стариками из легенд Гоголя и Горького. А те немногие, что уцелели, где они теперь?
Проснувшись, я увидел, что ботинки мои обгорели. Колонна готовилась выступить. Я не нашел никого не только из своей роты, но даже из всего батальона. В темноте Бодей куда-то исчез, я остался один. Старался идти как можно быстрее, ведь русские могли снова нас настигнуть.
Еще не кончилась ночь, и в деревне царил переполох. В избах и прямо на снегу стонали раненые. Но я больше ни о чем не думал, даже о доме. Я был бесчувственным, как камень, и, словно камень, меня несло куда-то потоком. Я даже не пытался отыскать друзей, потом и шаг сбавил. Ничто больше меня не удивляло и ничто не могло разжалобить. Если бы снова пришлось выдержать бой, я пошел бы в атаку сам, не глядя, кто меня обгоняет, а кто отстал. Я вел бы бой сам, в одиночку, перебегая от избы к избе, от огорода к огороду. Не слушал бы ничьих приказов, вольный поступать как мне вздумается, словно охотник в горах.
У меня еще оставалось двенадцать патронов для карабина и три ручные гранаты. Не много нашлось бы в колонне людей, у которых сохранилось столько боеприпасов.
Еще один день марша по снегу. Обгоревшие ботинки разваливались, и я обмотал их тряпками и прикрутил к ногам проволокой. Сухая кожа на ботинке покоробилась, натерла ногу у щиколотки, и вскоре там образовалась кровоточащая рана. Отчаянно болели колени, при каждом шаге в суставах раздавался хруст. Я отмерял километр за километром и ни с кем даже словом не перемолвился.
Теперь колонна шла разрозненно. Самые крепкие шагали быстро, остальные — как придется. Я не примкнул ни к тем, ни к другим. Шел один.
Однажды вечером я наткнулся в избе на солдат моего батальона. Они меня узнали. У одного были обморожены ноги. Утром у него началась гангрена. Он плакал — идти с нами он не мог, а саней, чтобы его погрузить, мы не нашли. Я попросил женщин поухаживать за ним. Солдат плакал, русские женщины тоже плакали.
— Прощай, Ригони, — сказал он мне. — Прощай, сержант.
Я снова шел один. Как-то нашел на снегу желтую плитку. Поднял ее и съел. И сразу же стал плеваться. Кто знает, какую гадость я съел. Весь день я плевался чем-то желтым и весь день ощущал во рту отвратительный запах. Так и не понял, что это было — скорее всего, мазь против обморожения, а может, и взрывчатка.
Миновал еще день марша. Вдоль дороги валялись брошенные орудия. Все правильно — бесполезно тащить их дальше, пусть лучше мулы везут раненых. Нередко между альпийскими стрелками и немцами вспыхивали короткие стычки. Немцам непонятно каким образом удалось завладеть нашими мулами, которые сейчас были явно удобнее и полезнее их грузовиков. Но наши артиллеристы время на перепалки не тратили — останавливали мулов и заставляли немцев слезать. Надо было побыстрее погрузить раненых земляков. Перед лицом спокойствия и твердости альпийских стрелков бессильная ярость немцев казалась мне смешной. Тот день тянулся бесконечно долго. Вокруг не было видно ни единой деревушки, мы безостановочно шли вперед. Пригоршнями глотали снег. Наступила ночь. Марш продолжался, впереди ни малейших признаков жилья. Наконец вдали забрезжил огонек, но казалось, мы никогда до него не доберемся. Ночь длилась целую вечность. Но вот мы увидели долгожданную деревню. Не помню, куда я пошел спать и пожевал ли хоть корку хлеба. Утром, когда я снова двинулся в путь, светило солнце. Большая часть людей уже ушла, я был одним из последних. Избы стояли пустые, медленно догорали костры. Помнится, я вошел в одну из изб, на полу валялась полуобуглившаяся картофельная кожура, я ее съел. Я по-прежнему держался один.