Сестра Марина
Шрифт:
— О, спасибо вам, дорогая, прекрасная!.. Спасибо сердечное!.. Если бы не вы… не видать мне вовеки этого креста…
И она быстро нагнулась, целуя мозолистую, сильную рабочую руку сестры…
— Sorella, вас зовут!
— Кто, Джиованни?
— Подите и увидите!
Лицо мальчика улыбается таинственно и лукаво.
Ему не велено говорить кто, и он всячески старается придержать свою болтливость.
Руки маленького итальянца полны, карманы тоже.
Шоколадные, сахарные яйца, — подарки
Он охотно христуется со всеми этими добрыми, ласковыми «сореллами» и еще более охотно принимает от них подарки — пасхальные яички.
При первом же заявлении о том, что ее спрашивает кто-то, просит в швейцарскую, Нюта бледнеет. Вдруг кто-либо оттуда, от Махрушиных? Опять приглашение, настойчивое и нудное вернуться, к ним. Теперь, когда красный крест уже нашит на ее груди и одним своим видом придает ей мужество и силы!.. О, никогда, никогда!
Она опрометью влетает в швейцарскую, готовая дать отпор, самый энергичный, самый решительный на все требования «оттуда».
Но там легкое, радостное «ах», полное неожиданности, срывается с ее губ.
— Вы!
— Собственной персоной! Пришел поздравить вас в ваш великий день, сестра Вербина, сестра Анна…
— Нюта! — смущенно подсказывают губы девушки.
— Сестра Нюта, если позволите. Да! И сказать вам, что всю эту ночь я думал о вас… Я был в церкви, видел вас, такую светлую, радостную, ликующую! Если бы вы знали, какое трогательное личико было у вас там!.. Я переживал торжественный момент посвящения вместе с вами, был счастлив за вас… Примите от меня пустяк, цветы, сестра Нюта, и помните, что, кроме этих цветов, Николай Кручинин готов отдать жизнь, за вас по одному вашему требованию. Он друг ваш и должник до могилы…
И молодой медик протянул заалевшейся румянцем девушке что-то, завернутое в бумагу. Дрожащими руками сорвала обертку Нюта. Четыре крупные, белые, как снег, сверкающие алмазными каплями воды, розы нежным, тонким благоуханием улыбнулись зардевшейся девушке.
Она спрятала в них раскрасневшееся лицо.
— Благодарю вас, — шепнули ее губки, а рука крепко сжала руку молодого человека.
— Так друзья? Навсегда друзья? — точно спрашивал он, и его открытое, мужественное лицо доверчиво улыбалось Нюте…
— Конечно… — она взглянула на него и вдруг неожиданно рассмеялась веселым счастливым смехом.
— Какие мы смешные, право. Я, по крайней мере. Завербовала вас в друзья, цветы от вас принимаю, а как вас зовут — не знаю… На дощечке у постели стояло Николай Кручинин, а как по отчеству?
— И не надо звать, как по отчеству! Николай я, пусть для вас. Николаем и буду. Коля Кручинин и баста. Ну, а адрес мой еще не потеряли, летний? — лукаво прищурив свои красивые голубые глаза, осведомился он.
— Нет! — рассмеялась Нюта.
— Ну, а коли нет — отдыхать к нам пожалуйте в первый же отдых. Даете слово? Мать-старуха и Соня вас наизусть выучили по моим письмам. И любят-то заочно как, страсти Божии. Ждут, не дождутся…Приедете, спасительница моя?
— Приеду, Николай… Николай… Вот дальше и не знаю…
— Просто Коля, — подсказал Кручинин.
— Ну, Коля, будь по-вашему, — согласилась Нюта и оба рассмеялись веселым, светлым, молодым смехом.
— А за розы спасибо еще раз, — и, кивнув головкой, сияя улыбкой и счастьем, лучами разлившимся из ее серых глаз, Нюта быстро пошла из швейцарской, прижимая к груди своей белые, нежные, ласково благоухающие цветы…
Николай Кручинин вышел из подъезда общины с сердцем, настроенным особенно светло ликующе.
ГЛАВА ХХII
Весна.
Она пришла, подкралась незаметно нежным ласкающим маем, теплым ароматичным воздухом, запахом медвяным и сладким, дуновением первых шелестов первой зеленой листвы, рокотом речных волн, стремительных и ясно-студеных, птичьим гомоном, улыбками благодушно и празднично настроенных людей.
Больничный сад ожил, преобразился. На желтых дорожках, под зелеными шатрами старых дубов и лип, замелькали выздоравливающие в своих серых халатах.
Послышался робкий, еще слабый, еще пронизанный стрелами недуга смех. Изможденные, бледные лица потянулись навстречу весне и солнцу, расцветающей зелени, медвяным запахам молодого мая.
Целый день (а дни стояли теплые, как летом, почти жаркие и ясные с морем солнца, затопившим старый сад) проводили больные на воздухе. В бараках распахнулись двойные рамы и запах лекарства и дезинфекции умирал, побеждаемый дыханием весны и расцветающих лип.
По вечерам, когда заходило солнце и больные отправлялись на покой, им на смену появлялись скромные, серые фигурки в белых или пестрых рабочих передниках, с неизменными косынками на головах.
Впрочем, сестры предпочитали ту часть сада, перерезанную зданием общины, которая выходила на реку.
Здесь пышнее разрослись деревья и кусты, здесь цвели липы, и их запах, сладкий, вяжущий и мистически-прекрасный кружил голову, наполняя ее роем весенних, радостных снов.
Вечер… На скамье у ограды целое общество.
Солнце только что скрылось, но кроваво-пурпурный отблеск его еще играет на зелени деревьев, на белых, словно из воска вылепленных цветах.
Они, эти обычно белые цветы, такие медвяно-душистые, такие нежные, теперь стали алыми, как кровь.
За оградой — набережная. Там ходят люди, там иной мир, иные переживания.
Дальше река не то поет, не то плачет, не то радуется, освобожденная от зимнего сна, как спящая красавица, разбуженная королевичем-маем…
Сестры притихли, молчат. Их человек восемь на длинной качалке-скамейке: бледная Юматова, Катя Розанова, Нюта, толстая Кононова, мушка Двоепольская, сестра Иорданская, этой весной посвященная молоденькая сестра, немка Клеменс, простоватая Смурова.