Сестра милосердия
Шрифт:
– Как ты тут? Живая? – улыбнулась ей Ада с порога нарочито дружелюбно, будто расстались они с вечера совершеннейшими подругами, будто и не было между ними никакой ссоры. – Ну и горазда же ты дрыхнуть, девушка! Вся рожа со сна опухла! Глянь на себя в зеркало-то, глянь! Давай умывайся да пойдем пообедаем. Я всяких местных вкусностей для тебя заказала, Сережка стол в гостиной накрыл… Ты лягушек французских ела когда-нибудь?
– Нет, не ела, – буркнула сердито Таня, отворачивая от нее лицо. – Спасибо, я ничего не хочу. Я уж дома наемся как-нибудь, пирогов да каши, да кислых щей. А вашего мне ничего не надо, спасибочки…
– Ну ладно, что ж… – покладисто вздохнула Ада, грустно улыбнувшись. – Оно и понятно… И я
– Не умру. Скажите лучше, когда мне уезжать надо? В котором часу выходить? И билет с паспортом отдайте, а то забуду еще.
– Не забудешь. В семь часов спустишься вниз, я тебе все отдам. Сергей тебя в аэропорт отвезет, проводит там, покажет-расскажет все. Слушай, а он не приставал к тебе, часом, вчера? Не ты ли ему фингал под глазом нарисовала?
– Нет, это не я. Это он на вашу тумбочку налетел случайно.
– Что, прямо глазом налетел?
– А что, можно и глазом, если умеючи. Если приноровиться, конечно. Да ладно, ерунда все это, больно он мне нужен, ваш Сергей… Вы мне лучше скажите – Лена вам не звонила? Как там Отя… то есть Матвей…
– Нет, не звонила она мне, – грустно вздохнула Ада. – Она вообще редко меня звонками балует. Ну, если хочешь, давай я ее сама наберу… Хотя нет, не ответит она. Точно не ответит, зараза такая. Вот всю жизнь только и делает, что мстит мне за что-то. А спроси ее – за что, и не объяснит толком… Тань, а может, все-таки посидим да пообедаем? Давай, а? Винца хорошего выпьем… Я там нарядов тебе накупила всяких, примеришь… Знаешь, как от плохого настроения помогает? Повертишься перед зеркалом, глядишь, и на душе полегчает…
– Нет. Не могу я, Ада. Ни пить, ни есть не могу. Внутри будто железяка засела холодная, на сердце тяжело давит. Простите меня, я лучше здесь посижу. Мне одной хочется побыть.
– Ну ладно, что ж…
– Я к семи буду готова, спущусь.
– Ага, давай…
Шаркающей старушечьей, как-то вмиг образовавшейся походкой Ада направилась к двери, уже открыла ее и обернулась, улыбнулась жалко, пожав коротко плечами. Дыхание у Тани вдруг пресеклось, словно исходящая от старой женщины виноватость хлестнула по глазам и по сердцу, застряла твердым комком в горле. Сглотнув его и снова набрав в грудь воздуху, она сделала шаг в сторону двери, проговорила торопливо:
– Постойте… Постойте, Ада… Я… Ладно, я сейчас прямо спущусь… И правда, давайте посидим, что ли… Может, и не увидимся уже никогда… Я сейчас, умоюсь только…
Ада медленно подняла голову и стала всматриваться в ее в лицо, пристально и внимательно, будто видела Таню впервые. Потом, сморгнув набежавшую на глаза мутную слезную пелену и так ничего больше и не сказав, а только кивнув – хорошо, мол, – шагнула за порог, тихо прикрыла за собой дверь. Таня улыбнулась ей вслед грустно и медленно поплелась в ванную, дивясь на свой очередной сердечный порыв – и в самом деле, чем старуха-то перед ней провинилась? Это еще хорошо, что сердце иногда так вот выручает, забегая вперед головы. А что, может, оно и на самом деле намного умнее головы, сердце человеческое? А мы об этом даже и не догадываемся?
За столом Таня, преодолев отвращение и чтоб не обидеть хозяйку, героически отведала всяких французских блюд – и лягушатины, и сыра вонючего, и вина кислого-прекислого. Лягушечье мясо сильно напоминало обыкновенное цыплячье, и сыр был бы ничего, вкусным даже, если б не вонял так откровенно помойкой. Сергей сидел напротив нее, гордый и надменный, и даже в глаза не смотрел. И молчал весь обед. Ада же, наоборот, говорила без умолку, будто прорвалась в ней некая словесная плотина, и Таня затем только сюда и ехала, чтоб выслушать и принять в себя затвердевшую с годами боль-тоску по незадавшемуся ее материнству.
– … Ты знаешь, я все хотела им не только за мать быть, но и за отца тоже… Где-то и перегибала палку, конечно. Натура у меня властная по природе, и все мне казалось, что я лучше знаю, как им жить надо. Это сейчас я понимаю, что детей своих на корню чуть не зарубила. Даже когда Костик от меня сбежал, и тогда не одумалась.
Все воевала чего-то, махала перед его носом материнским своим правом, даже палки в колеса пыталась вставлять, когда он в гору пошел… Вот же дура была – вспомнить тошно. А он меня очень любил, мой Костик. Он и не перечил мне никогда, а только ловко в сторону уходил да дело свое делал. И вот эту всю жизнь французскую тоже он нам с Ленкой сотворил. И не упрекнул никогда ни в чем… – Она всхлипнула протяжно, ткнулась лицом в крахмальную салфетку, но тут же снова подняла на Таню глаза, продолжила торопливо: – А Ленка, та наоборот. Чем дальше, тем большей на меня обидой исходит. Она и на Костика раньше все время злилась, когда он обо мне заботился, и упрекала его, что он нам поровну денег дает. Он мне не рассказывал, конечно, но я знаю… Он-то понимал, что я просто по природе властная такая, что я им обоим только добра хотела, а не зла вовсе. А деньги Костины вконец Ленку испортили. Все ей мало было! По дочери моей вообще, знаешь ли, законы человеческой эволюции изучать можно. В смысле – эволюции денежной.
– Как это – денежной? – удивленно вскинула на нее глаза Таня. – А что, такая разве бывает?
– А ты как думала! Бывает, конечно. В последнее время в России такая точно появилась. Эволюция по принципу – какими рублями человек свою жизнь мыслит. Если тысячами – это одна особь. Живет себе человек на свои жалкие тысячи и мыслит тоже тысячами. А вот когда удается ему начать зарабатывать десятками тысяч – это становится уже другая особь, более о себе понимающая. И отношение у этой особи к миру уже другое складывается, десятками тысяч обусловленное. А когда человек начинает сотнями тысяч в мозгу ворочать, жизнь свою к ним пристраивая, то с ним, получается, уже и заново знакомиться надо, это другой человек совсем. Я уж не говорю про миллионы и десятки миллионов – тут уж все. Тут туши свет, выноси святых угодников. Стоит только на мою дочку посмотреть…
– … Тогда зачем вы ей Костиного сына отдали? – тихо спросила Таня, с трудом вставив наболевший вопрос в поток Адиных неожиданных откровений.
– А кому его еще воспитывать, как не тетке родной, скажи? У него больше никого нет, у Матвейки нашего. Анька, жена Костина, круглой сиротой была… А у Ленки своих детей нет, вот я и подумала, что она его в сердце принять сможет. Должен же в ней материнский инстинкт проснуться! Это ж такая штука, инстинкт этот, ничем не управляемая, природная… У всякой бабы в наличии имеется, и у нее должен быть!
– Ну, дай бог, чтобы так и было… – вздохнула Таня, отодвигая от себя тарелку. – Спасибо вам, Ада, за хлеб за соль, за вкусное угощение. Пойду я к себе, полежу немного перед дорогой. Голова болит – сил нет…
– Тань, а может, останешься? Билет Сергей сдаст, потом другой купим… Останься, Тань! Так лихо мне тут одной… И поговорить не с кем по-человечески…
– Нет, Ада, поеду я. Тяжело мне здесь. Простите и не обижайтесь, пожалуйста.
– Да бог с тобой. Чего ты у меня прощения просишь? Это ты меня прости, девочка…