Севастопольская девчонка
Шрифт:
Я отвернулась. Но через стекло только и виден был все тот же рынок. Противно…
Понимаете, торгуется…
Врач-курортолог в представлении тети Веры — это «мозговая косточка», из-за которой не стыдно хоть всю очередь надуть. Знаете, почему она говорила: «А ты на основной факультет пойдешь?» — Это она отводила меня от лечебного факультета, старательно отводила. Конечно, знай она, что одна такая «мозговая косточка» наверняка ее Ленке достанется, вторую она, чем чужим, лучше бы мне отдала: как-никак двоюродная племянница. Ну, а вдруг на нас с Ленкой придется одна «мозговая
Это ей Ленку одну страшно отпускать. Ленка уедет и письма не напишет. У Ленки это запросто. К тому же Ленка ни один экзамен без моей помощи не сдавала.
Вот тетя Вера теперь и торгуется со мной. Не удалось взять по дешевке — добавила мне рубль. Тычет этим рублем под нос, в глаза; разнюхай, мол, рассмотри, разгляди.
Представляете, как она будет маму убеждать, если она для меня даже лечебного факультета не пожалела!
— Эх, Женька, Женька, — говорила тетя Вера, делая вид, что она не злится. Но я-то видела, что она злится. — Чтобы быть строителем, надо иметь призвание. Без призвания не помотаешься целый день на солнце, в жаре, в пыли, в цементе. А чтобы быть курортологом, нужно не призвание, а всего-навсего счастье. Ты, Женька, еще дура. Все мы в семнадцать дураки…
— Сомневаюсь… — буркнула я.
— В чем? Что курортологом…
— Нет! Что в сорок пять мы всегда умнее, чем в семнадцать. Бывает так, бывает иначе. По всякому бывает…
У тети Веры даже глаза остановились. Как будто она смотрела-смотрела на меня целый час, а увидела только в эту минуту.
— Тетя Вера… — решилась я… — ну, пожалуйста… ну, мне одной побыть хочется. Не каждый же день в жизни проваливаешься на экзаменах!
— Выгоняешь? — изумилась тетя Вера. И три ее подбородка опять колыхнулись в том же поступательном движении от верхнего к нижнему.
Вот попробуй объясни что-нибудь!
Разжались и прямо-таки вздохнули пружины дивана. Это тетя Вера поднялась. Она с достоинством донесла свое тело до двери. Но потом остановилась. Я знала: ей очень не хочется отступаться от меня. Взгляни я на нее сейчас повиноватее, она вернется, перевернет передо мной «рубль» другой стороной и опять начнет соблазнять. Я смотрела на нее и думала: буду я в сорок пять лет понимать то, что понимаю сейчас? Или уже нет?
И еще я смотрела на ее волосы, — светлые, с блестящим отливом, ничуть не хуже, чем у Ленки. На них отлично держится укладка. Мне до сих пор странно, что при трех подбородках у человека могут сохраниться такие волосы.
— А, что с тобой говорить! — рассердилась тетя Вера. — Не с тобой, с матерью надо говорить.
И последний раз, раздув в себе обиду, как раздувают пламя из углей, пригрозила в сердцах:
— Я расскажу вот матери, как ты меня выгнала.
МАМА
Если думать, — только если очень долго думать, — то начинает казаться, что фотографии имеют свойство выявлять в жизни человека самое главное, существенное.
В сущности, что у меня за мои семнадцать лет было важнее соревнований? Самое памятное — соревнования! Самое тревожное — соревнования! Самое радостное — соревнования!
Я посмотрела на четкий вихорек пыли на фотографии, выбившейся из-под правой ноги. Да, конечно, если бы я заставляла свою голову работать в том предельном напряжении, в каком работали мои ноги, не было бы сегодняшнего провала.
Так, может, мне в самом деле пойти в физкультурный — и все? Или на отделение курортологии?
Я представила себе на минуту, что я — курортолог и у меня на приеме тетя Вера. (Она уже собирается на курорт!).
Я бы повесилась…
Я ничего не говорю. Я совсем не говорю, что все курортологи должны повеситься.
Но я бы повесилась.
Я вышла, наконец, на балкон.
Понимаете, все, кого я уважаю (разумеется, я говорю о тех, кого знаю лично), — это люди, которые или строили Севастополь, или воевали за него. Или делали и то и другое. Как отец… Вообще-то у нас в семье началось это не с отца, а еще с прадеда. Прадед воевал в первую оборону. А потом строил. Дед воевал в гражданскую. А потом строил. Отец воевал в последнюю войну, — строит уже третий, начиная от прадеда, Севастополь. В сущности, все они воевали только на одном месте, да строили на одном месте, А города каждый раз были разные.
Вон, например, там, направо, недалеко от берега, при прадеде были люнеты Николаевской батареи, при деде стояло здание драматического театра. Это здание и отец помнит. А теперь там посыпанная гравием, утоптанная дорожка бульвара. Сначала взрытая земля… потом здание… потом опять земля…
А вот эта акация, что дотянулась верхушкой до нашего балкона, — моя ровесница. И вдоль всей нашей улицы Большой Морской доросли до крыш акации, мои ровесницы. Тонкостволые. Всем — по семнадцать. А тех, что старше, совсем мало. Их не срубили, хотя иногда они стоят посреди тротуаров. На их широких стволах, как затянувшиеся раны и ожоги, следы от снарядов.
…Мама тоже и воевала, и строит.
Но мама — не то…
У нас в комнате всего две фотографии — та, о которой я вам говорила, и еще одна — на приемнике. Это любопытный снимок, во всяком случае, я ни в одной семье, даже в Севастополе такого снимка не видела. Отец, с выражением серьезности и какой-то тщательно скрываемой удрученности в лице снят в сером костюме и такой же бумажной кепке. А мама грустная, но с бьющей поневоле из глаз гордостью — в полной военной форме: в пилотке, со звездой на сгибе, в гимнастерке и узкой форменной юбке.
В сорок первом меня на свете не было. Маму призвали в армию первой. А отец только через полгода после мамы добровольцем ушел на фронт.
Но вообще-то соотношение сил и характеров в нашей семье совсем не то, что на этом снимке.
С отцом моим можно обо всем говорить. А вот с мамой…
Ничего меня так не мучило, как предстоящий разговор с ней.
Я уже знала, что мама сегодня же заболеет. И, что главное, она тоже придет в ужас:
— Терять год? — скажет мама и сразу пойдет к буфету за валидолом. — Ты отлично знаешь, что виновата сама! Поезжай с Леной и сдавай — хочешь на основной, хочешь на факультет курортологии!