Севастопольская девчонка
Шрифт:
МЫ, ТРОЕ…
Малышок под балконом сиганул с велосипеда и полетел во весь дух в конец улицы. За ним вперегонки понеслись двое других. Увидели Бутько, отца. Бутько присел на корточки. И тотчас его крепкая, красивая голова «увенчалась» еще тремя славными головенками. Он распрямился и зашагал с визжащей в самые его уши ребятней.
Я посмотрела в конец улицы.
Если шел Бутько, должен был возвращаться и папа.
Но отца не было.
И вот в эту-то минуту в конце улицы я увидела маму. У нее выбились волосы, — она закалывает их большим
Отодвинувшись за балконную дверь, я еще раз посмотрела вдоль улицы в один и в другой конец… Отца не было… Сердце билось препротивно.
Но, оказывается, не я одна увидела маму. Из-под ворот выглянула тетя Вера и дутым колобом покатилась навстречу маме. Представляете? — у ворот дожидалась!
По-моему, это свинство. Если бы проходил отец, тетя Вера бы спряталась, потому что с отцом у нее никогда разговора не получается. А вот маму выждала.
Вероятно, все-таки я здорово волновалась, потому что не слышала ни шагов в парадном, ни того, как открылась дверь, а сразу мамин голос:
— …Женя провалилась. Верина Лена сегодня едет в Угличск не то на факультет врачебной физкультуры, не то курортологии. Где же она?
Мама открыла дверь, и я за ее головой увидела отца. Мама остановилась.
Пока я стояла на балконе, я думала сказать, что задача была такая трудная, такая трудная, — наверно, совсем не для десятого класса. Но я никогда не могла врать дома — ни разу за все семнадцать лет, сколько бы ни собиралась сделать это по дороге домой. Другим отец иногда говорит: «А-ну, без дураков!..» — то есть, не принимай других за дураков, говори, как было. Мне он этого не говорит — ведь не буду же я принимать его за дурака.
— Задача была на бином Ньютона. А я этот бином хуже всего знала, — честно сказала я.
Я не смотрела на маму, не могла смотреть, как у нее вздрогнули и тихонько-тихонько задрожали губы. Не смотрела, и все-таки краешком глаза видела, как ее рука начала подниматься от пояса — выше. (Она была в летнем костюме из темно-темно-коричневого поплина — мама любит строгие тона). Сейчас она возьмется за сердце. Потом пойдет к буфету за валидолом. А потом все и начнется:
«Хотя бы постеснялась признаваться! — возмутится мама. — Какое легкомыслие! Так пусть тебя хоть жизнь научит серьезности! Сейчас же собирай вещи и сегодня же поедешь с Леной в Угличск!» — Все на восклицательных знаках…
Я стояла и краем глаза следила за ее поднимающейся рукой. И ждала… Но рука поднялась выше, чем нужно, — к пуговице у горла — и стала расстегивать эту пуговицу. Я повернула голову. Губы у мамы совсем не вздрагивали. И лицо стало спокойным, совсем не таким, каким было. Только грустным.
Я даже не сразу поверила, что мои слова ее могли успокоить. А хотя, вообще, почему бы и нет? Ну, не знала я этого бинома. Так разве это безнадежно? Вот сяду, перерешаю все задачи, что есть в учебнике, — и буду знать.
И грусть тоже понятна: не все потеряно. Но все-таки жаль, что случилось так, как случилось.
Я посмотрела на отца. У него наоборот: лицо как-то переменилось, как меняется при неприятностях. Губы чуть опустились в уголках. А глаза стали очень задумчивыми.
Это всегда так: мама при неприятностях теряется совершенно. Но зато к ней быстрее возвращаются надежды! Папа никогда не приходит в отчаяние. Но думает о неприятностях дольше.
Так вот мы и стояли: я у открытой балконной двери, а отец с мамой почти рядом в глубине комнаты. И пока они мне еще не сказали ни слова…
Только репродуктор говорил на улице…
Я сначала не вслушивалась в слова. Но когда все молчат, слова постепенно начинают доходить до тебя.
Голос звучал так, как будто у говорившего были стиснуты зубы:
«Когда пушек накапливается слишком много, они начинают стрелять сами.
Шестнадцать лет прошло с окончания войны. Выросло и подрастает поколение людей, которому предстоит изобретать, дерзать, вырваться в космос. Но ходят, дышат и готовят новый заговор против мира те, кто взорвал мир в сорок первом.
Снова в Германии пущены в ход „фабрики смерти“ — химические концерны.
Помни об этом, товарищ, и пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!»
…Севастополь, может быть, помечен у них черным крестом первой атомной бомбардировки.
И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: «Неужели мне придется строить уже четвертый Севастополь?» Ведь все, кто воевал и строил, только воевали на одном месте и только строили на одном месте. Но восстанавливать было нечего. Каждый раз надо было строить новый город.
Я не знаю, слышали ли мама и отец радио. Но когда я открыла глаза и посмотрела на них, я поняла, что никакого разговора об Угличске, о факультете курортологии не будет. Я поняла, что у мамы и мысли нет ни о каком Угличске.
Я мельком взглянула на ту фотографию на приемнике. Нет, конечно, соотношение сил и характеров у нас в семье совсем не то, что на этом снимке. Но не так уж случайна солдатская пилотка на маминой голове.
…Так мне в тот день никто и не сказал ни слова.
…Но разговор, если хотите знать, был…
Отец подошел ко мне — я стояла, опустив голову, — и положил мне руку на плечо.
А потом крепко сжал плечо.
Вот и весь разговор.
Понимаете, он как будто и поругал меня и потом вместе со мной решил: «Так жить нельзя. Но жизнь впереди».
Это у нас не первый такой разговор. Я очень люблю отца за то, что он может так говорить со мной. И с мамой разговор был.
Уже тем, что она даже не вспомнила об Угличске, она все сказала.
В сущности, все мы трое всегда были, по-настоящему близки.
И теперь мне было и спокойнее… и тяжелее. Если говорить честно, то только теперь я по-настоящему поняла, что действительно во всем виновата сама (тете Вере я это говорила, но не понимала так, как теперь).
И в том, что все могла, но ничего не сделала. И вот в том, что всем нам троим: мне, маме, отцу сегодня не очень весело.