Севастопольская хроника (Часть 1)
Шрифт:
В квартире Воркова только что не слышно шума морского прибоя, а так все пронизано «свободной стихией»: на стенах фотографии корабля, моря и самого адмирала еще в прежних званиях – молодого, белоусого, подбористого и даже на фотографиях неспокойного, этакого неседяки, все бы что-нибудь делал он!
Тут и знакомый уже нам большой снимок карты Черного моря с тонкими линиями – следами боевых походов «Сообразительного». Под картой тяжелое, обитое темной дубленой кожей кресло, и тут же сверкающий иллюминатор в медном ободе, на меди гравировка. Затем на подоконнике металлическая чушка –
А божница, та самая, в которой на корабле всегда ждет гостей графинчик, увезена на дачу. Ну, еще телефонный аппарат, стоявший в командирской каюте, и еще кожаный реглан, в котором столько проведено дней и ночей во время войны!
В темном дубовом, обитом кожей кресле контр-адмирал работает. На столе модели кораблей и конечно же на главном месте – модель «Сообразительного». Потом еще чернильный прибор сложной композиции из морских символов: якорей, кнехтов, пушек – все это сделано руками изумительнейших мастеров флотских и преподнесено «бате».
Я люблю квартиры моряков – в них, как в большой морской раковине, слышится шорох морской воды и стоит запах моря, чуть солоноватый и слегка йодистый.
У контр-адмирала хорошая библиотека, через стекла книжных шкафов видны на обложках паруса и пышные рангоуты. На настенных коврах – палаши и кортик. В углу – гильзы от снарядов… Много различных сувениров в квартире Воркова, и, показывая их, он испытывал заметное удовольствие.
Контр-адмирал налил мне в небольшую стопку водки и предложил выпить за старую дружбу, за победу в тяжелой войне с фашизмом, во время которой мы познакомились, – словом, за все то, о чем я уже рассказывал.
Наконец контр-адмирал открывает дверцы одного из шкафов. Показываются корешки толстых папок. Все они аккуратно перевязаны тесемочками. Ворков сияет.
– Вот! – говорит он. – Это все письма матросов, старшин и офицеров «Сообразительного». Настоящий клад! Почитайте!
Письма. Несколько сот почерков. Графологу было бы над чем поработать – столько характеров!
Сажусь в кресло, привезенное из Севастополя с «Сообразительного». Раскрываю папку. Большие часы в столовой отбивают время. Их бой, звучный, с протяжным пением, напоминает бой корабельных склянок. Чтение увлекает, хотя это и не роман. Тем не менее это литература, своеобычная, конечно, еще не имеющая права гражданства, хотя в мировой литературе живут блестящие образцы романов, написанных в форме писем. Не адюльтерных романов, а философских.
Достоинство писем, лежащих передо мной, в том, что они полны жизни. Почти каждое письмо – это либо судьба человеческая, либо увлекательная новелла о дружбе, морской доблести, о чести, верности долгу – словом, все, без чего нет настоящей литературы, которая порой относит себя к разряду настоящей лишь потому, что называет себя художественной.
В письмах нет того, что мы называем художественностью. Перед нами всего-навсего короткие исповеди, написанные горячим, полным искренности сердцем.
Мне очень захотелось взять в свою книгу несколько писем. Ворков охотно согласился предоставить их мне. И я это сделаю с удовольствием потом, позже, потому что еще «ни один всадник не приходил к финишу раньше своей лошади», а я ухитрился с помощью весьма примитивного литературного приема забежать несколько вперед. Задерживаться тут дольше уже опасно, литературный прием начинает мстить, ведь я же оставил людей на катере перед останками «Сообразительного» в куту бухты, у причала, который зовется так же неприятно, как и соответствующий цех на бойне, – разделочным. Да! Тут-таки разделывают на куски то, что совсем еще недавно было грозным и славным оружием.
На катере бывшие матросы и старшины «Сообразительного». Они уже лет двадцать тому назад покинули свой корабль и пустились в плавание «среди хлебов спелых, среди снегов белых», либо спустились в шахты, либо дружно работают в цехах заводов – словом, это уже закаленные люди, через все прошли, а вот не могут без слез смотреть на то, как умирает их корабль! Не могут!.. Да и сам бывший командир «Сообразительного» контр-адмирал Ворков вдруг словно бы забыл, что он должен быть всегда примером для экипажа, опустил голову и грустно смотрит на корму «Сообразительного».
Я пытался представить себе, что делается у контр-адмирала на душе; для него не просто эсминец уходит в небытие, не просто перестает существовать физически, в конце концов и мы все уходим в пыль, но корабль еще и уносит с собой какую-то часть души.
Контр-адмирал снял шитую золотом фуражку с огромным, как иконостас, крабом, и ветер забегал в его седых волосах.
Ворков еще не стар, седина – одна из самых крепких наград войны.
А сколько труда, терпения, волнений было вложено в розыск бывших матросов, старшин и офицеров «Сообразительного»! Над каждым письмом сидел и думал: а жив ли тот, кому он пишет, и как откликнется, и откликнется ли?
…Первым отыскался старшина Николай Кушнаренко, бывший командир группы управления. Отслужив на флоте, Кушнаренко не вернулся к «дымам отечества» на Кубань, а остался в Севастополе, женился и пошел снова служить флоту, но теперь уже в качестве вольнонаемного.
Кушнаренко стал опорой Воркова: вдвоем они разыскали восемьдесят три члена экипажа «Сообразительного». Кликнули клич, и все восемьдесят три, купив на свои кровные билеты, махнули в Севастополь. На вокзале ветеранов встречали сам «батя» – контр-адмирал Ворков и председатель Севастопольского комитета ветеранов Великой Отечественной войны гвардейского эсминца «Сообразительный» гвардии старшина запаса Николай Васильевич Кушнаренко с друзьями по службе, осевшими после демобилизации в Севастополе.
На вокзале всякие сцены бывают, но чтобы мужчины целовались, обнимались и еще плакали – такого в Севастополе еще не видывали.
На «Сообразительном» ветеранов встретили как самых дорогих гостей. Довольные, радостные разъезжались по домам. На прощанье поклялись: как бы ни было сложно или трудно, но обязательно встречаться.
С каждым годом круг ветеранов расширялся – письма летели по всей стране. Было разыскано уже двести семьдесят человек, и в пятнадцати городах возникли комитеты ветеранов «Сообразительного».