Севастопольская хроника (Часть 1)
Шрифт:
Идти к бухте, кроме него, некому. Собрал с мертвых фляги, нанизал на ремень и пополз из дота.
Как он дополз до берега, сейчас объяснить трудно – теперь ему кажется все это по меньшей мере фантастичным. У берега чуть не свалился в воду – так потянуло. Когда пил, лицо погрузил аж до ушей. Чуть не захлебнулся.
Соленая вода не утолила жажду, а лишь разбередила ее, и оттого, что много выпил, раны пошли ныть, да так, что раза два сознание терял. Дополз к ребятам только потому, что надо было им воду принести.
Когда
Раненые сначала пили жадно, со стоном, зубами стукались о горлышки фляжек. Высосали по целой. Еще попросили. Дал. Не успели и глотка глотнуть, как стало рвать…
Самой тяжелой была последняя ночь на шестнадцатое сентября – остался в доте один на один с тринадцатью трупами.
Многих из них уже разнесло так, что и не узнать. А запах – дышать нечем. Жажда мучила пуще прежнего. Вода во фляжке была, но та – соленая; глотнешь, а она, как ртуть, обратно… Ноги горели, и голову разламывало на части… Сил почти не было.
Нет! О конце он не думал – не верил, как это вдруг Тольки Голимбиевского не станет! Нет!
Для бодрости попробовал петь, а из горла хрип – голос сел.
Под утро, светать еще не начало, тишина вдруг наступила. Такая тяжелая – как тоска, как холодный осенний дождь, как непроглядная ночь. Забеспокоился – может быть, оглох от близких разрывов?
Осторожно выполз из дота. Боль жгла всего, словно голым в крапиву попал. От чистого воздуха голова закружилась. Глянул на небо – звезды, да такие крупные, чистые. Земля под руками оказалась мокрой – значит, дождь прошел. Откуда-то донеслись голоса и вслед за тем одиночный выстрел. Значит, не оглох. Конечно, не оглох!
Неясный шум был чем-то знакомым и тревожным.
Стоп!
Да это же мотор шумит. Чувствуется, жмет малым ходом и, кажется, сюда, к заводу!
Скорее к берегу! Это катер… Подойдет, увидит – никого своих нет – и полный назад.
Пополз, как улитка, по песку – извиваясь.
Больно было так, будто в раны соли насыпали. Сколько полз он, конечно, не помнит – в пути раза два терял сознание. К берегу подгреб, когда уже рассвело. Катер стоял у берега, может быть, последнюю минуту. Когда его несли, успел заметить, что это не катер, а мотобот. С такого мотобота он высаживался с Куниковым на Малую землю.
Седой, с распухшими и запекшимися губами, лежал как мешок.
Кто-то из команды сказал:
– Чего приволокли-то его? Он же не дышит!
Голимбиевский с невероятным трудом раскрыл рот и прохрипел:
– Пи-ить!..
Старшина мотобота поднес чайник с водой. Голимбиевский мертвой хваткой вцепился в него, и, когда начал жадно, как ребенок, причмокивая, тянуть воду, старшина мотобота по какому-то мгновенно скользнувшему выражению лица раненого узнал его.
Надо же так случиться: они под Одессой вместе в полку Осипова воевали.
После пяти глотков старшина отнял чайник.
– Потом,
Голимбиевский чуть не заплакал от досады, так хотелось пить!
Старшина унес чайник. Голимбиевский заметил на дне мотобота лужу – следы ночного дождя. Поверху лужицы плавала радужная пленка из машинных масел. Черт с ней, с пленкой-то! Нагнулся, напился и впал в забытье…
В четвертый раз переправлялся Анатолий Голимбиевский через Цемесскую бухту: три раза здоровым, сильным, красивым, а в четвертый – полутрупом.
Он лежал на палубе мотобота на том же месте, где его положили, когда принесли с берега, с искаженным страданием лицом. Все в нем: и окинутые щетиной впалые щеки, и заострившийся нос, и сухие губы, и большой лоб, и строгие брови – все ярко отражало ту дошедшую до степени трагедии борьбу за жизнь, которую он вел отчаянно все это время силами своей могучей натуры.
Легкий ветерок трепал его поседевшие в двадцать два года волосы.
Сияло ласковое утреннее солнце. Воздух успел уже очиститься от дыма и пороховой гари, а он ничего не замечал, лежа с закрытыми глазами, время от времени глубоко вздыхал. По этим вздохам команда мотобота знала, что он еще жив.
Геленджик.
Чудесный солнечный день. Тишина; утром пал Новороссийск; войска генерала Петрова и моряки гонят немцев к Керченскому проливу. Над Геленджиком слышатся лишь гулы самолетов – морские бомбардировщики, штурмовики и истребители возвращаются из боевых полетов.
Анатолий Голимбиевский лежит на носилках возле операционной. Его только что доставили с мотобота. За дверью операционной заканчивает очередную тяжелую операцию главный хирург флота профессор Петров. Он непременно хочет сам посмотреть на это чудо – с такими ранами, как у Голимбиевского, люди не живут.
В окно, раскрытое на обе половины, с гор льется мягкий душистый ветерок. Красные, желтые, белые и розовые, необыкновенно крупные и сильные розы покачиваются перед окном. Госпиталь занимает дачи у подошвы горного хребта на окраине Геленджика, между Тонким и Толстым мысами. Дачи утопают в садах. Стоит теплая осень. Хорошо до чертиков! А у него голова кружится, порой теряется сознание. Он просит присевшим от слабости голосом пить, а пить не дают: вместо воды мокрый кусок бинта пососать суют.
Профессор вышел из операционной, слегка покачиваясь от усталости.
Чуть приоткрыв отяжелевшие веки, Голимбиевский следит за профессором, который осматривает его раны.
Глаза у профессора как у сокола, который способен с вершины скалы заметить бегущую по заросшей высокой траве лису-огневку.
Профессор задает вопросы четко, кратко и, выслушав ответы Голимбиевского, приговаривает, покусывая губы:
– Так. Так. Та-ак…
Затем говорит что-то сопровождающим его врачам и старшей сестре. Те кивают.