Севастопольская хроника (Часть 2)
Шрифт:
И теперь стоит июнь, но не в конце своем, как тогда, а в самом начале.
Сейчас степь цветет. И цветы ее удивительно нежны и ароматны, и море синее, неоглядное, на нем еще нет белесых полос, и небо – ах, что за небо здесь в начале лета!
Чистое, высокое, и кажется, что оно поет!
А тогда, двадцать шесть лет тому назад, солнце жгло с яростью африканского темперамента, и все живое сохло, и над полуостровом носились запахи полыни, пыли, пороховых газов и крови. А в небе днем стояли неумолчные гулы авиационных моторов, раскаты орудийных выстрелов и вой бомб.
Получив «молнию» из редакции, я не успел
Огромная площадь у собора покрыта сочной травой, унизанной цветами, как мавританский газон.
Среди множества нежных цветов, среди маков, вспыхивающих огоньками то тут, то там, среди колокольчиков, ромашек и граммофонных труб повители и каких-то других, незнакомых мне южных клейких розоватых и темно-карминных, крепко-ароматных цветов, на бугорках пришедших в запустенье окопов и артиллерийских двориков виднелись крепкие головы татарника.
Того самого татарника, с описания которого Лев Толстой начал свою повесть «Хаджи-Мурат».
В куполе собора несколько проломов. Довольно больших – видны фрески сочного письма.
Собор закрыт – его здание опасно для посетителей.
Вокруг – воронки, они поросли бурьяном. В бурьяне и около кустарников хлопочут козы, не подозревая о значении и величии этой земли. Боже, какая проза!
В нескольких шагах от собора, под длинным навесом за проволочной сеткой, как в вольерах, стоят пифосы – огромные сосуды из обожженной глины. В них малоазиатские греки две тысячи лет тому назад держали пресную воду, солили рыбу и хранили зерно.
Пифосы подняты со дна бухты, возле бывшей набережной Херсонеса.
Глядя на пифосы, мы как бы смотрим в глубь веков.
Несколько шагов дальше к морю, и открываются раскопки Херсонеса; на фоне синего неба – одинокие белые колонны, полуразрушенные своды зданий: бани, мельницы, богатые дома, водоемы.
Шагая по мостовой, настеленной рабами две тысячи лет тому назад, я невольно вспомнил Аппиеву дорогу под Римом и мертвую Помпею.
Много дум вызывают свидетели угасших цивилизаций, былого могущества.
Мысленный взор, эта волшебная сила фантазии, способен под определенным впечатлением, как вспышка молнии в ночи, выхватить какой-то необычный мир, что-то стоящее на грани волшебства и скучной прозы обыденности, я на миг увидел далекую, необратимую и сказочно-удивительную жизнь.
Передо мной мелькнули, как перед иллюминаторами мчащегося с бешеной скоростью самолета, какие-то толпы людей, я услышал даже голоса, а затем глаза мои были ослеплены блеском золотых шлемов и необычайно яркими одеждами цвета пурпура и небесной лазури… Перед моим взором в бешеной скорости мгновенья промелькнули даже чьи-то длинные ресницы и жгучие глаза… Ширкнувшая под ногами крыса вернула меня к действительности…
Недалеко от раскопок древнего Херсонеса, на обрывистом берегу голубого моря, на металлической перекладине, укрепленной на двух каменных столбах, висит старый, позеленевший от соленых морских ветров, побитый пулями, осколками мин и снарядов и… камнями колокол.
Судьба его необычна. Сотруднику газеты «Слава Севастополя»,
В результате этой переписки 23 ноября 1913 года колокол был возвращен в Севастополь. Почти шестьдесят лет провисел он на одной из колоколен Нотр-Дам де Пари.
У колокола боевая биография: по низу его вязью тянется следующая надпись: «Сей колокол вылит… Николая Чудотворец… в Таганр… из турецкой… артиллерии весом пу… ду… 1778 года лета август… числа».
По возвращении своем на родину колокол был поднят на новую деревянную колокольню.
Им не пользовались для сбора монахов к службе, но как только на море ложился плотный туман, он начинал подавать свой голос, чтобы капитаны судов знали, где они находятся и как надо поступать, чтобы избежать кораблекрушения.
В музее мне сказали, что у него высокий и чистый голос. Между прочим, он и до первой обороны Севастополя служил скитальцам морей своим звонким, легким и певучим голосом.
Язык его предупреждал в часы тяжелых и белых, непроницаемых, как саван, туманов и советские корабли, пока не был установлен ревун.
Моряки говорят, что и теперь, в наше время, если выходит из строя ревун, старый колокол вовремя подаст спасительный голос.
Раздается его звон порой и в ясную, совершенно безоблачную погоду – это озорники ребята-купальщики, упражняясь в меткости, прямо с пляжа кидают в колокол голыши. Но при этом не слышно его чистого и сильного бельканто, а раздается лишь стон. Так стонет ветеран, когда в непогоду ноют старые раны. Колоколу почти двести лет. За эти годы несчетно раз его хлестали дожди плакучие и ветры буйные, а уж сколько раз во время войн клевали его пули да осколки снарядные!
Берег, тянущийся влево от колокола в сторону Стрелецкой бухты, дик и обрывист. Нарытые во время войны траншеи и артиллерийские дворики обмелели и заросли переполошником.
Берег этот можно было бы принять за часть необитаемого острова, если б внизу, у больших камней, где на крупный галечник набегает морская волна, не было всепроникающих «диких» курортников.
Большинство из них и не представляет себе, что тут было во времена дальние и близкие. Они отдыхают, и, вероятно, им «до лампочки» древняя и современная история этих мест. А меж тем у этого берега во время второй обороны Севастополя шла смертельно опасная война с минами – здесь без страха перепахивали прибрежные воды катерные тральщики Охраны рейдов, и среди них КТЩ № 82, которым командовал в 1941–1942 годах мичман Никитюк.
Мичман Никитюк!
Я на миг закрыл глаза и попытался представить его себе нынешним, то есть таким, каким он должен выглядеть сейчас, в 1968 году, но передо мной «стоял» тот Никитюк… Никитюк сорок третьего года: молодой, крепкий, как дуб, с зоркими глазами морехода, с дремучей бородой каштанового цвета. Никитюк-богатырь, в одиночку стаскивавший с мели мотоботы у Малой земли.
…Открыл глаза – никого, ничего, кроме обрывистого берега и темно-синего, с небольшой зеленцой моря. Море, налитое до краев под самый горизонт. Оно дремало в ленивом тепле.