Севастопольская страда (Часть 3)
Шрифт:
Дмитрий Дмитриевич совершенно успел втянуться в прежнюю жизнь еще там, в лагере на Инкерманских высотах. Когда он получил назначение на третий бастион, был период сравнительного затишья, так что, попав опять туда же, где был он контужен в голову в октябре, он как будто, - с очень большим перерывом, правда, - продолжал стоять на страже Севастополя там же, где начал.
Не было здесь совсем ни одного офицера из тех, кого он припоминал, и самый бастион почти неузнаваемо изменил свой вид, и в то же время как-то неразрывно крепко сплелось в Хлапонине то, что рисовала ему память с тем, что он видел и слышал теперь.
Матросов стало уже гораздо меньше, чем было тогда, девять месяцев назад, но зато каждый из них сделался куда заметней в массе солдат. И тот морской строй службы, какой ввели матросы здесь, на суше, он все-таки остался. Не вывелись морские команды, и солдаты, назначаемые к орудиям, изо всех сил старались подражать во всех приемах матросам.
Никто не мог объяснить Хлапонину, кто и когда назвал третий бастион "честным", но ему очень нравилось это название, особенно когда он слышал, как на его же батарее говорили между собою солдаты:
– Это ж вы знаете, братцы, на какой вы баксион попали? Называется баксион этот "честный", так что тут уж дела не гадь!
Хлапонин с кадетских лет привык к выражению "честь полка"; он вполне понял бы и выражение "честь бастиона". Но когда он услышал, что из всех севастопольских бастионов только один третий почему-то, - совершенно неизвестно почему именно, - даже среди солдат получил название "честного", он проникся и гордостью и радостью вместе, так как считал этот бастион своим.
Если на соседнем Корниловском бастионе несколько недель обитала сестра милосердия Прасковья Ивановна Графова, свидетелем гибели которой пришлось Хлапонину быть, то и на третьем жила совершенно бесстрашная женщина, матроска Дунька, имевшая прозвище Рыжей.
Перевязок делать она не умела, - она была бастионной прачкой. И не пришлая она была, как Прасковья Ивановна, а здешняя: ее избенка, полупещера, стояла тут же, на бастионе, за батареей Будищева.
Муж ее, матрос, был убит еще в октябре, а через месяц после того похоронила она двух своих ребятишек, задетых осколками бомбы. Но, оставшись бобылкой, все-таки никуда не ушла из своей полупещеры, не уходила и тогда, когда получала приказания уйти. На нее, наконец, махнули рукой.
Неробкое, конечно, и раньше, скуластое, курносое обветренное лицо ее сделалось после всех понесенных ею потерь явно вызывающим, чуть только дело касалось неприятельских бомб, ядер и штуцерных пуль. Но так как бомбы, ядра и пули, реже или гуще постоянно летели на третий бастион, то рыжеволосая голова, чаще открытая, чем повязанная платком, обычно сидела прямо на шее, украшенной ожерелкой из цветного стекляруса, и серые круглые глаза глядели по-командирски.
О мойке офицерского белья заботились денщики; Рыжая Дунька мыла белье матросов, бессменно стоявших у орудий, а полоскать его таскала на коромысле к бухте, на Пересыпь. Для просушки же белья у нее протянуты были веревки около хатенки.
Иногда пули, иногда осколки снарядов перебивали эти веревки, и Дунька ругалась отчаянно, приводя свое хозяйство в порядок. Но случалось и так, что в грязную пору ядро ли падало, бомба ли взрывалась около, и обдавалось все развешенное на веревках белье густою грязью. Вот когда приходила в полное неистовство Дунька и когда ругательства ее достигали наивысшей силы.
Если же белье пострадать от бомбардировки не могло по той простой причине, что было только что снято или же роздано давальцам, а бомбы падали недалеко от ее хатенки, как хохотала Дунька над своими кавалерами-солдатами, которые бросались от нее к траверзам и блиндажам прятаться от обстрела. Подперев руками крутые бока, отвалив назад рыжую голову, хохотала во всю свою звонкоголосую глотку, а снаряды между тем рвались поблизости.
Полнейшее презрение к смерти и бабье упорство в этом презрении - вот чем держалась бобылка Дунька, и смерть почему-то обходила ее стороной, даже когда она под штуцерными пулями полоскала белье на Пересыпи.
Хатенка ее тоже утвердила каким-то способом право свое на жизнь во что бы то ни стало и стояла себе нерушимо, несмотря ни на какой обстрел.
Крепко приросший к третьему бастиону матрос-квартирмейстер Петр Кошка был довольно частым гостем в этой хатенке, так как у Рыжей Дуньки водилась водка, а люди они оказались вполне одной породы.
После той легкой раны штыком, какую получил Кошка еще зимою в одной из вылазок под командой лейтенанта Бирюлева, он не был ни разу ни ранен, ни контужен. На корабле "Ягудиил", куда его списали с бастиона по приказанию Нахимова, просидел он недолго, в вылазки же потом напрашивался и ходил почти каждую ночь, захваченное при этом английское снаряжение продавал офицерам, и деньги у него бывали.
Конечно, Хлапонин, едва устроившись со своею батареей на третьем бастионе в июле, захотел посмотреть на храбреца, о котором ходило много разных рассказов даже в Москве; а в "Московских ведомостях" приводился случай, что какой-то предприимчивый вор, раздобыв матросскую форму и выдав себя за раненого Кошку, отправленного сюда в госпиталь на излечение, обокрал квартиру одного доверчивого, хотя и имеющего крупный чин обывателя, созвавшего даже гостей ради "севастопольского героя".
К Хлапонину подошел строевым шагом матрос в черной куртке и белых брюках, с унтер-офицерскими басонами на погонах, со свистком на груди и с георгиевским крестом в петлице и сказал, стукнув каблуком о каблук:
– Честь имею явиться, ваше благородие!
Он был очень черен - загорел, закоптился в орудийном дыму, - сухощек, скуласт, с дюжим носом и дюжими плечами; глядел настороженно выжидающе, так как не знал, зачем его позвали к новому на бастионе батарейному командиру.
– Здравствуй, Кошка!
– улыбаясь, сказал Хлапонин.
– Здравия желаю, ваше благородие!
– отчетливо ответил Кошка, подняв к бескозырке руку.
– Какой ты губернии уроженец?
– Подольской губернии, Гайсинского уезда, села Замятинцы, ваше благородие, - привычно и быстро сказал Кошка, еще не успев определить, будет ли дальше от этого офицера какое-нибудь дело, или один только разговор, как и со многими другими офицерами, особенно из приезжих.
– О тебе я в Москве слышал, что ты один четырех англичан в плен взял, - улыбаясь, начал, чтобы с чего-нибудь начать, Хлапонин.
– Четверёх чтобы сразу, этого, никак нет, не было, ваше благородие, неожиданно отрицательно крутнул головой Кошка.
– А по одному, это, кажись, разов семь приводил.
– Четырех одному, конечно, мудрено взять, - согласился с ним Хлапонин.
– Ведь они, англичане эти, не бараны какие, ваше благородие... Ты его к себе тянешь, а он тебя до себе волокет. А из них тоже попадаются здоро-овые, - с большой серьезностью протянул Кошка.
– Раз я с одним таким в транчейке ихней схватился, так только тем его и мог одолеть, что палец ему откусил! Стал он тогда креститься по-нашему, а лопотать по-своему: "Християн, християн! Рус бона, рус бона!.." Значит: "Не убивай меня зря, а лучше в плен веди". Ну, я и повел его. Да еще как бежал-то он к нам швидко, как ихние стали нам взад из транчеи палить!.. Тут я два ихних штуцера захватил, - его один да еще чей-то... Обои после того продал господам офицерам... Может, и вам прикажете расстараться, ваше благородие?