Северная Аврора
Шрифт:
Ларри и тут был бессилен. Команда контрразведчиков, которую он захватил с собой из Архангельска, конечно, не могла справиться с целым полком.
На десятый день осады солдаты второго батальона должны были сменить своих товарищей, сидевших в окопах переднего края. Рано утром солдаты, которым предстояло выйти на передовую, собрались перед заколоченной церковью. Офицеров еще не было.
В толпе раздавались возгласы:
– Чего там! Так и заявим... Долой окопы! Не ходить - и все!
На паперть, по которой, поддаваемый ветерком,
– Ребята!
– закричал он на всю площадь.
– Когда же, если не сегодня? Которые робкие души, отстраивайся в сторонку, напрочь. А мы начнем! Силой затащили нас на эту псарню! За что погибать? За американских холуев? Братья придут, спросят: "Л ты что делал, когда мы кровь проливали? Покорялся?" Да ведь холодный пот прошибет, волосья станут дыбом. Подумайте только... Вы, крестьянские сыны! Не дети малые. Да ребенок, и тот, как из брюха вылез, уж орет благим матом. Что у нас, голосу нет? Винтовок нет?
Скребин вдруг почувствовал около себя какое-то движение, услыхал громкие голоса.
Рассекая толпу плечом, к паперти шел полковой командир Чубашок. За ним следовал Ларри.
Американец набросился на унтера:
– Ты что кричишь?
– Не твое свинячье дело!
– побледнев от злости, ответил Скребин.
Ларри вытащил свисток, но прежде чем тревожная трель разнеслась по морозному воздуху, унтер-офицер ударил американца прикладом в плечо. Ларри, отлетев к ограде, лихорадочно расстегивал кобуру пистолета.
– Не зевай, ребята!
– скомандовал Скребин.
– В штыки его!
Солдаты с криками набросились на американца.
Чубашок был тоже схвачен. Труп Ларри выбросили, точно падаль, в поле.
В тот же день, арестовав остальных офицеров, полк перешел к Хаджи-Мурату.
Только что кончился бой. Снег вокруг железнодорожного пути почернел. Всюду валялись куски рваного металла. Бронепоезда "Красный моряк" и "Зенитка" вдребезги искрошили бронепоезд миллеровцев. Сейчас пути освобождали от стального лома. К станции Холмогорской вели пленных.
Вдоль путей горели костры. Возле них, не выпуская из рук оружия, кучками сидели красноармейцы и матросы.
У костров пели:
Мундир английский,
Погон французский,
Табак японский,
Правитель Омский.
Мундир сносился,
Погон свалился,
Табак скурился,
Правитель смылся.
"Правитель Омский" недавно был расстрелян в Иркутске.
Штабной поезд стоял за бронепоездами.
Выйдя из вагона, Фролов и Гринева пошли по дорожке, тянувшейся вдоль путей. Анна Николаевна только что приехала из Вологды.
С волнением говорила она о речи Ленина на VII съезде Советов:
– Если бы ты видел, Павел Игнатьевич, какая поднялась буря, когда Ильич сказал: желал бы я посмотреть, как эти господа, Вильсон и прочие, осуществят свои новые мечты... Попробуйте, господа!.. Столько уверенности было в этом: "Попробуйте, господа!".
Лицо комиссара пошло морщинками, в глазах появились лукавые искры.
– Ильич скажет! А товарищ Сталин был?
– Нет. Он находился тогда в Конной армии. Руководил военными действиями на юге. Ведь разгром Деникина был осуществлен по плану товарища Сталина. А план был гениальный! Недавно Сталин приезжал в Москву, на заседание Совнаркома. Но опять уехал. Гонит деникинцев прямо в Черное море, - добавила она.
– Пора и нам столкнуть беляков в Белое. Давно пора!
– Столкнем!
– откликнулся Фролов.
– А мерзавца Семенковского, - сказала Гринева, - с позором "выкатили" из штаба. Он вместе с главкомом остался не у дел.
– Туда им и дорога, - удовлетворенно проговорил Фролов.
Любка спала в сарае, по своей привычке зарывшись с головой в сено. Сквозь щели в дощатой стене проникал голубой свет месяца. От сена пахло терпко и пряно, как от преющих листьев в осеннем лесу.
Проснувшись, Любка долго лежала с открытыми глазами и слушала, как в дальнем поле истошно выли волки. Она думала о старике Тихоне: "Где же он? Где мой батька?" В сарай вошел Андрей.
– Не спишь, Любаша?
– спросил он.
– Нет! Залезай сюда...
– улыбаясь, ответила Любка.
– Да дверь-то закрывай. Не лето.
Андрей подошел к двери. Кругом голубели снега. На высокой, крутой горе, издали казавшейся неприступной, виднелось темное село Усть-Мехреньга.
Над землей пылали Большая Медведица и Полярная звезда. Глядя на небо, Андрей вспомнил Северную Аврору, слова Николая Платоновича о прекрасном будущем, стонущий вой беломорской метели, окрики караульных... В памяти его сами собой возникли слова "Мудьюжанки", которую он пел вместе с Базыкиным.
Захлопнув дверь сарая, Андрей подсел к Любке.
– Хочешь, Любаша, - тихо сказал он, - я спою тебе песню, которую мы пели на Мудыоге?
– Спой, - так же тихо ответила Любка.
И Андрей запел негромким, хрипловатым голосом, видя себя снова на Мудыоге, рядом с Базыкиным, Егоровым, Маринкиным, Жемчужным:
"О чем, товарищ, думаешь, поникнувши челом,
Какая дума черная и тяжкая, о чем?"
"Ты хочешь знать, что думаю? Изволь, мой друг, скажу.
О лучших днях, минувших днях я горестно тужу!
Я вспомнил дни счастливые, как реял красный флаг,
Рабочий был правителем, крестьянин и батрак.
Но враг пришел, стоит палач, решетка у окна.
На острове, на северном Мудыогская тюрьма...
Явилися "союзники" под ручку с богачом,
Свобода в грязь затоптана под ихним каблуком.
Царят вильсоны, Черчилли, в работе штык - приклад...
Скажи теперь, что делать нам? Что делать, друг и брат?"
"Что делать? Дело ясное, не поддавайся, брат,