Северная повесть
Шрифт:
– Что же ты думаешь делать?
Тихонов молчал. Он вытер нос мокрым рукавом шинели и долго мигал воспаленными от ветра глазами.
– Ну? – спросил офицер.
– Ваше благородие, – умоляюще сказал Тихонов, – здесь все доподлинно известно, караулы стоят по всем островам. Все равно не пройдете.
– Что вам известно?
– Насчет бунта. Прапорщик Бестужев нам объяснял.
Тихонов помолчал, помялся и спросил:
– Разрешите узнать, ваше благородие: был ли в деле лейб-гвардии Московский полк?
– Был. На стороне мятежников.
Тихонов сел на корточки около печки и задумался.
– Эх, беда, беда! – сказал он, ворочая в печке дрова. – Брат мой младший в том полку служил. Неужто убили?
– Свободно, – ответил матрос. – Их в Неве сколько утопили, московцев, – не счесть!
– Слушай, солдат… – сказал офицер.
Тихонов сидел все так же, уставившись на огонь.
– Подымались мы за правое дело. За вольность народную, за счастливую солдатскую долю. Царь Николай – тиран. Он слезами затопит Россию; засечет ее насмерть. Наше дело проиграно, но семена брошены и взойдут. Не ты, так внуки твои увидят бесслезную жизнь и нас за нее поблагодарят. Понял?
– Понял, ваше благородие, – глухо сказал Тихонов. – Что ни делай, а правду в кандалы не забьешь.
Офицер встал, запахнул плащ и надел простую крестьянскую меховую шапку. Несмотря на жару в сторожке, в лице офицера не было ни кровинки. Он крепко взялся дрожащей левой рукой за стол и сказал матросу:
– Ну, Пахомыч, пойдем. Ночь еще долгая, до света успеем отойти на пять выстрелов от островов. Места здесь опасные.
– Поесть бы вам надо, Николай Иваныч, – сказал матрос. – Лица на вас нету.
Офицер махнул рукой и нетвердо пошел к двери. Матрос пошел за ним следом.
Тихонов вскочил.
– Стой, ваше благородие! – закричал Тихонов отчаянным голосом и бросился к офицеру.
Тот быстро обернулся. Матрос схватил Тихонова за руки.
– Пусти! – крикнул Тихонов и вырвался; слезы текли по его обветренному растерянному лицу.
Трясущимися руками Тихонов начал развязывать свою солдатскую сумку, оборвал ремешки и вытащил краюху черного хлеба и кусок сала, завернутый в чистую тряпку.
– Возьми, ваше благородие, – сказал он, задыхаясь, и сунул хлеб и сало офицеру. – Возьми от всего солдатского сердца. Не обижайся.
Тихонов упал на колени и поклонился офицеру в ноги.
– Что ты, что ты! – растерянно сказал офицер и начал подымать Тихонова. – Разве можно? Встань.
Тихонов тяжело поднялся. Офицер притянул его к себе, и они поцеловались. Матрос похлопал Тихонова по плечу:
– Ну, прощай, служба!… Помни!
Они вышли. Тихонов стоял у дверей. Ружье его валялось на полу около печки. Старый швед судорожно мял рукой небритую щеку.
Тихонов обернулся к нему, прижал заскорузлый палец к губам и погрозил большим кулаком. Швед радостно закивал – очевидно, понял.
Гулкий и близкий выстрел ударил в темноте. За ним – второй, третий, и хриплый голос закричал совсем близко:
– Часовой!
Тихонов узнал голос
Дверь распахнулась. Нагнув голову, через высокий порог переступил Киселев. За ним следом шел Мерк. Два солдата держали в сенях за руки офицера в крестьянской шапке и матроса.
– Ввести их! – крикнул Киселев солдатам.
Солдаты неловко ввели арестованных.
– Кто вы такой? – спросил Киселев офицера.
Офицер молчал.
Киселев распахнул его плащ. Офицер вспыхнул, выпрямился и столкнул Киселева левой рукой. Правая рука у него была забинтована. На бинтах запеклась черными пятнами кровь.
– Кто вы такой? – повторил Киселев.
– Я сын своего несчастного отечества, – сказал офицер. – Прошу уволить меня от дальнейших вопросов.
– Вы бунтовщик, сударь, – сказал ласково Мерк. – Вы нарушили присягу и изволили поднять руку на священную особу императора.
– Пусть будет так, – ответил офицер и усмехнулся.
Тогда Киселев медленно подошел к Тихонову и посмотрел ему в глаза.
– Скотина! – сказал он и ударил солдата кулаком по мокрому лицу.
Тихонов моргал глазами.
– Домигался, дурак, прозевал государственного преступника. Дать триста шпицрутенов! Засечь, как собаку!
Когда увели арестованных и Тихонова, старый швед погасил свечу, вышел из сторожки и осторожно, сделав большую петлю, пошел по льду в Мариегамн. Всю дорогу он кряхтел и ругался.
Бестужева произвели в прапорщики летом. Он тотчас же подал прошение об отставке. Вначале он ждал приказа из Петербурга об отставке с нетерпением, но потом начал думать об этом приказе даже с некоторым страхом и дрожью в сердце. Он привык к Мариегамну, к пустынным островам, где в ясном воздухе долго теплились вечерние зори, к хмурому и доброму народу, к своим книгам, к чистой комнате, устланной половиками из морской травы, к старухе хозяйке и к застенчивой тоненькой Анне. Сейчас, думая об отъезде в Россию, он все чаще повторял про себя навязчивые стихи:
Я вспомню с тайным сладострастьем Пустынную страну, Где я в размолвке с тихим счастьем Провел мою весну…Анна часто бегала на лыжах на соседний остров к подруге. Просыпаясь по утрам, Бестужев слышал под замерзшим окошком свист лыж по снегу и грудной голос Анны, кричавшей матери прощальные ласковые слова.
Бестужев вставал, отодвигал занавеску и видел знакомую и милую картину. Снег лежал на крышах пухлыми пластами, как на елочных ветвях. Вся комната была озарена оранжевым блеском солнца и огня, шумно пылавшего в камине, и Анна – вся в снегу, слетавшем на нее с ветвей, – скользила на лыжах через поле к сосновому лесу.