Северный Волхв
Шрифт:
Нужно только сопоставить между собой попытки опровергнуть идеи Просвещения, предпринятые, с одной стороны, официальными церковными апологетами, с попытками, с другой стороны, отыскать некий компромисс – и здесь главными действующими лицами будут выступать Хаманновы b^etes noires, либеральные теологи, – чтобы в полной мере осознать степень его оригинальности. Со стороны Сорбонны и католической оппозиции мы обнаружим по большей части либо слепой догматизм в сочетании с нелепым отрицанием достоверности научных или исторических данных, причем на территории этих же самых наук, либо слабые попытки продемонстрировать, что все, обещанное philosophes, Церковь – на свой, пусть неспешный, но вполне рациональный манер – в состоянии сделать сама, и даже лучше. Помимо организованного сопротивления подобного типа, мы обнаружим ряд протестантских сект и движений, чья оборона против рационализма строится на агрессивной индифферентности, группы, действующие по принципу «ничего не знаю и знать не желаю», ориентированные на медитацию и святость в миру и оставшиеся за бортом общественной и политической жизни либо по собственному почину, либо в результате политической стигматизации. В итоге духовная оппозиция всеобщему маршу разума ушла к иллюминатам и в масонские ложи, где, даже если говорить о трудах наиболее влиятельных и уважаемых представителей этой традиции, таких, скажем, как Сен-Мартен, и уровень оригинальности
290
[Здесь выпущена часть текста, в которой речь идет об истоках мировоззрения Хаманна. См.: Приложение, с. 171–174.]
Хаманн не был ностальгически настроенным традиционалистом, привыкшим противопоставлять средневековое прошлое, исполненное воображаемой чистоты нравов и воображаемого благородства, унылой посредственности современного мира. Его фантазии носили вневременный, неисторический характер. Но так же, как и более поздние противники индустриальной цивилизации, он упрямо игнорировал не только причины, вызвавшие к жизни реформаторов-секуляристов, но и самые цели последних. Попытки применить рационалистические методы к социальной политике, будь то в Пруссии времен Фридриха, в наполеоновской Франции или в Священной Римской империи Иосифа II, отталкивались от необходимости ликвидировать зияющие противоречия и вековую несправедливость, свести к минимуму угнетение и бедствия простых людей; и как таковые они вписывают блестящую страницу в историю периода, во всех остальных отношениях достаточно мрачного. Сами понятия прогресса и реакции появились на свет в ходе противоборства между теми, кто пытался провести как можно более спешные преобразования (в ходе которых реформаторы существенно переоценивали как собственные силы, так и степень природной человеческой гибкости, а также совершали сугубо эмпирические ошибки, приведшие впоследствии к огромному количеству не вынужденных страданий), и теми, кто по тем или иным причинам – будь то в силу интересов классового или национального характера, или потому, что утопические потуги реформаторов представлялись им затеями пустыми либо же просто безумными, – пытался им помешать.
Хаманн принадлежал к последней категории. Тот мир, что пытались построить реформаторы, казался ему отрицанием всех ценностей, которые он почитал значимыми и наиболее глубоко укорененными в природе людской. А посему он оставался слеп к самым худшим проявлениям привычного ему политического режима и видел одни только пороки «великих мастеров упрощать», пытавшихся принести живых мужчин и женщин в жертву пустым абстракциям – идеалам вроде разума, прогресса, свободы или равенства, гигантским, раздутым как воздушный шар конструкциям далеких от реальной жизни умов, – которые, все вместе взятые, не стоят пристального знакомства с одним-единственным конкретным фактом, с живым человеческим существом, с единым часом истинного, то есть внутреннего, опыта одной человеческой души и одного человеческого тела, таких, какие они есть на самом деле, во всем их тягостном несовершенстве.
Различия и противоречия между качественными и количественными категориями были уже давно и хорошо знакомы и успели проявиться во множестве форм – эстетических, этических, политических, логических. И именно формы социологические привычно вызывают у наших современников едва ли не самые горячие споры. Однако во времена Хаманна данная тематика воспринималась как относительно новая. Кондорсе вдохновенно предсказывал возможность применить количественные методы не только к миру физическому – здесь битва была выиграна еще в семнадцатом веке, – но также и к жизни общественной, и даже частной: он говорил об организации быта в согласии с научными принципами, о возможности рассчитать относительную величину чувства удовлетворенности, испытываемого человеческими существами, коих исследователь полагает равными друг другу (или, если даже и не равными, то наделенными таким набором отличительных черт, который может быть сведен к единому измерительному стандарту). Количественный анализ, верификация гипотез, сводимых к математически выразимым параметрам, и планирование (на основе подобного рода выкладок) процессов, связанных с отдельными группами или с большими по численности человеческими агломерациями, едва успели достичь самой первой ступени своего развития. Если бы возникла необходимость выбрать одну-единственную особенность, способную охарактеризовать ту новую эпоху, что началась в семнадцатом веке, то эту роль следовало бы отвести переходу от качественных способов постижения действительности к количественным, переходу, заложившему основы не только физики и биологии, но и всех без исключения общественных наук, равно как связанных с этими науками мировоззренческих подходов в области морали, экономики, а также – в качестве своего рода боковых побегов – этики и эстетики.
В наше время подобные соображения звучат достаточно банально. Однако повторюсь: одна из самых веских причин для нас, нынешних, обратить внимание на Хаманна состоит в том, что он раньше всех прочих мыслителей понял, к чему идет дело, и принялся отчаянно бить тревогу. Если попытку встать на пути у набирающего ход основного мыслительного и цивилизационного тренда эпохи следует квалифицировать как реакционность, то Хаманн со всей определенностью был завзятым и неистовым реакционером. Он это знал и этим упивался. Он возвысил голос, пускай не слишком внятный, но зато исполненный страсти, за четверть века до того, как Бёрк разразился своими знаменитыми ламентациями по поводу безвозвратно уходящего в прошлое рыцарского века, на смену которому спешит отвратительная механистическая порода людей с логарифмическими линейками и статистическими таблицами [291] . После Великой Французской революции и после того, как последствия индустриальной революции в Англии проникли во все сферы жизни, консервативная реакция со стороны таких людей, как Шатобриан или де Местр, Кольридж, Фридрих Шлегель или Новалис, была вполне ожидаемой. Хаманн же относится к редкой породе болезненно чутких людей, одаренных – или проклятых – способностью угадывать очертания будущего, прекрасные или отвратительные, как в его случае, поскольку ничего, кроме неприязни и страха, они ему не внушали. Подобного рода людям редко хватает слов для того, чтобы выразить всю полноту своих чувств, по большей части они просто описывают увиденное; и тем не менее, будучи поэтами (чьи
291
«Но минул век рыцарства. – Век умников, экономистов и счетоводов, пришел ему на смену; и слава Европы минула во веки веков». Edmund Burke, Reflections on the Revolution in France (1790): The Writings and Speeches of Edmund Burke, ed. Paul Langford (Oxford, 1981-), viii, The French Revolution, ed. L. G. Mitchell, 127.
Приложение
Дополнение к Главе 6
В шестой главе я вскользь упомянул о том успехе, который имеет в наши дни теория языка, напоминающая взгляды Хаманна; а также о странном характере сочетания этих его взглядов с религиозностью и иррационализмом [292] . На этот счет следовало бы сказать еще несколько слов.
По сути, взгляды Хаманна можно свести к следующим положениям:
(a) Не существует «объективной» структуры реальности, корректным отражением которой мог бы являться «логически совершенный язык».
292
См. выше, с. 129.
(b) Следовательно, те суждения, которым философы приписывают универсальную значимость, со всей необходимостью являются ложными.
(c) Правила и законы соблюдаются до тех пор, пока соблюдаются, когда же они перестают соблюдаться, их следует отменять.
(d) Проблемы в области теории (так же, как и практические ошибки) возникают не столько из-за ошибок чисто теоретического порядка, будь то логических, метафизических или психологических, сколько из-за фанатичной веры в универсальность и вневременную значимость теорий как таковых – веры в то, что если уж и не эта конкретная теория, то какая-нибудь другая сможет дать ответ на все вопросы (даже если речь идет о какой-то конкретной области). Именно эта страсть к теории, и в особенности к теориям научным, порождает воображаемые сущности, которые затем перемешиваются с реальными, настоящими вещами, что ведет к смущению умов, а порой даже и к духовным мучениям, и все из-за упрямой приверженности к рукотворным фикциям, которая, в свою очередь, проистекает от стремления к универсальности – к философскому камню, как сам Хаманн именовал эту страсть.
(e) Всякий язык есть образ жизни, а образ жизни основывается на структуре опыта, которая сама по себе не подлежит критике, поскольку невозможно найти вне таковой некую архимедову точку, из которой можно было бы осуществить ее критическое рассмотрение; самое большее, что можно в этом смысле сделать, это исследовать те символические системы, в коих выражает себя данная структура опыта. Все обстоит именно так потому, что думать – значит использовать символы, и каковы символы, такова и мысль. И прежде всего прочего следует помнить о том, что содержание и форму нельзя отделить друг от друга – между всеми элементами средства коммуникации существует «органическая» связь, а общий смысл растворен в индивидуальном, в конечном счете не подлежащем анализу, целом.
(f) Идеальный перевод между различными словарями, грамматиками, этимологиями и синтаксисами в принципе невозможен, и мечта об универсальном языке, из которого были бы удалены все иррациональные приращения и индивидуальные идиосинкразии, свойственные естественным языкам, наподобие веры Лейбница в возможность такового (у него он именуется «универсальной характеристикой»), или универсального языка науки, который мог бы ответить на все человеческие потребности, как о том грезил Кондорсе и вслед за ним еще множество позитивистски ориентированных мыслителей, есть самая абсурдная химера из всех возможных.
(g) Как следствие из (f): невозможно понять, что говорят люди, просто применяя к их речи грамматические, или логические, или какие угодно еще правила, это становится возможным только через акт «вчувствования» – Гердерово sich hineinf"uhlen – в привычные для них символические системы, а значит, через сохранение того, как именно они говорили и говорят, в прошлом и в настоящем. Даже диалекты и жаргоны – постольку, поскольку они несут на себе «печать жизни» – существуют в самом сердце конкретных жизненных укладов и творческих процессов, которые падут жертвой в процессе приведения языка к единой норме, поскольку вслед за этим к единой норме неизбежно будет приведена и сама жизнь.