Сейчас и на земле. Преступление. Побег
Шрифт:
Шеннон родилась без двенадцати двенадцать.
Не могу сказать, что мы были слишком жестоки с ней. Случалось, конечно, что Роберта забывала согреть ей молока или поменять пеленки, но жена все время хворала. Бывало, я курил около нее и будил ее своей машинкой. Но я тогда пытался писать роман, аванс на который так был нам нужен. Наверное, самое плохое из всего то, что наша доброта и внимание были как-то уж очень нарочиты и вымучены. Мы все время обдумывали каждый свой шаг. Иногда, мучимые совестью, мы заваливали ее подарками и беспричинно ласкали, но мы все делали рационально –
Как-то летним вечером, ей было тогда около двух годиков, мы все сидели на лужайке перед домом. Вдруг Шеннон заявляет, что ей надо в уборную. Роберта возражает, что никуда ей не надо.
– Надо, – настаивает Шеннон.
– Ну и делай в штаны, – говорит Роберта.
– Животик болит, – говорит Шеннон, – отведи меня, папочка.
Я было поднялся, но Роберта говорит:
– Нечего ей во всем потакать, Джимми.
Я сел на место.
– Вовсе тебе не хочется, маленькая. Пережди немного, и все пройдет.
– Хочу, – повторяет Шеннон.
– Ну и иди сама, – как отрезала Роберта. – И пусть большая кусавка слопает тебя.
Шеннон смотрит на темный дом, и колени у нее чуть задрожали. Потом, вздернув головку, она вскарабкивается по ступенькам и открывает дверь. Ее не было минут пятнадцать, и я отправился посмотреть; она сидит на своем стульчаке с искривленной беззубой рожицей. Видит Бог, ей было надо, это за версту видно.
– Чтоб кусавки подохли от вони, – говорит, – чтоб все они сдохли.
Всегда на страже, всегда в борьбе...
Ей еще трех не было, когда мы сняли домик около парка. Как-то я шел с ней и Джо туда, а навстречу старик. Джо так и приникла ко мне.
– Этот дядя, – шепчет, – он сказал, что отрежет мне уши.
– Да он шутил, – смеюсь я. – Ты не боишься, а, Шеннон?
– У-у, – отвечает Шеннон, – щас я ему врежу.
У нее с собой была огромная тряпичная кукла с фарфоровой головой. Я и охнуть не успел, как она вскидывает эту куклищу на плечико и что есть силы – бац! – этому типу под дых. Чуть не убила его, без всяких преувеличений.
Стращать ее полицейским – дело пустое. Уже то, что мы ей толковали, будто они могут забрать ее за дурные поступки, только убеждало ее, что они уязвимы. Дело дошло до того, что ее опасно было брать с собой в город. При одном виде полицейского она вся ощетинивалась, сжимала кулачки и оскаливалась, готовая кусаться и царапаться. Ей и двух с половиной не было, а бед наделать она могла немало. Нас неоднократно предупреждали официально, что, если мы не приструним ее, дело может принять серьезный оборот. Но ей хоть бы хны, запугать ее было невозможно. В своем одиноком, безлюбом мире она научилась изживать ужас отверженности, а ничего страшнее этого она не знала. Мы, конечно, пытались, мы делали все, что в наших силах, чтоб как-то скрасить ей существование.
Вспоминая о ней, мы покупали ей время от времени какую-нибудь безделушку или что-нибудь из одежды, что надо было бы купить Джо. Но с появлением Мака, с его квадратными плечиками, вспоминать о ней становилось все труднее. А Шеннон выкидывала иногда такое, что мы не могли даже осмыслить. Так раз она постирала покрывало Роберты в туалете. Или как вчера вечером, когда она предложила мне десять центов – «чтоб я купил себе виски». (Спасибо, я не выдрал ее за это.)
Когда шум и гам стихал и все успокаивалось, Роберта, бывало, спросит: «Но почему ты сначала не спросила маму и папу?» А Шеннон, не зная, как перевести на человеческий язык шепот своих инстинктов, не зная, как объяснить, что она нас не спрашивала потому, что не уверена, что мы что-нибудь понимаем, стояла с отсутствующим видом и молчала, глядя на нас хмуро или свирепо, с негодованием, изумлением или страданием, но непобежденная; готовая биться до последнего удара своего сердечка.
В этот вечер она не притронулась к еде. Она твердила, что устала, и все просила, чтоб я держал ее на руках. Температуры вроде у нее не было, но время от времени она начинала жаловаться, что ей жарко. Вот я и взял ее на руки – она была почти невесома – и вышел с ней прогуляться на свежем воздухе. Я отнес ее сначала к парку, потом к заливу; она вцепилась пальчиками в мою куртку, и глазки у нее блестели, как звездочки. А когда я хотел присесть на один из столбиков, она опять стала жаловаться, что ей жарко.
– Послушай, малышка, – говорю, – папе тоже жарко. Может, пойдем домой, возьмем бутылочку пивка, посидим на ступеньках?
Она немного подумала и говорит, глядя на меня как-то странно:
– Давай зайдем в мой магазин.
– Обязательно зайдем, малышка, только не сегодня.
– Идем в мой магазин, – твердит она свое. – Слышишь, что говорю? Мой магазин, мой магазин...
– Ладно, идем, – говорю. – Только не волнуйся. Уже идем.
Ну и идем. И никогда я не был так счастлив и так печален. Мне и в голову не могло прийти, что Шеннон где-то могут быть рады, а здесь – не то слово. Официантка, обслуживающая автомашины, слонявшаяся перед входом, вся так и ожила. Она стремглав бросилась к нам, собираясь взять Шеннон у меня из рук, но Шеннон не захотела, и ей пришлось довольствоваться тем, что она погладила ее щечки и запустила наманикюренные пальцы в ее волосики.
– Как наша малышка сегодня? – квохтала девушка. – Хочешь побороться со мной? А? Хочешь побить Алису?
Она вошла вместе с нами внутрь и крикнула парню у сатуратора:
– Привет, Рей. Тут твоя дочурка. Плесни нам стакашку карболки с мышьяком без льда.
– Не называй Шеннон дочуркой, она моя любовь, – осадил ее Рей. – Мыс ней поженимся, правда ведь, Шеннон?
Не успела Шеннон что-нибудь сказать или подмигнуть, как появился хозяин и повел нас в аптеку со словами, что нет, дескать, Шеннон не может выйти замуж, потому что должна работать у него. Он представился, а я с некоторым смущением говорю, что, мол, надеюсь, что Шеннон не доставила ему особых неприятностей.