Сейсмический пояс
Шрифт:
— И я рад. Начал что-нибудь делать? Дали картину?
Полуобнявшись, они подошли к столу, у которого их уже ждали налитые Дамиром рюмки, сели рядышком.
— Особый разговор,— сказал Чары и помрачнел, но тотчас вспомнил об улыбке.— Уделите мне потом минуточку? Потом, завтра?
— Конечно.
— А теперь выпьем за ваше возвращение! — Чары поднялся, вытянулся, вскинул руку с рюмкой. И так быстры, стремительны были его движения, что он показался Лосеву сверкнувшим клинком. — Таня! — позвал Чары.— Прошу тебя разделить мой тост.
Таня подошла к столу, ее глаза смеялись.
— А можно
— Таня! — сказал Чары, и в голосе его умоляющая забилась нота.— Не будем сегодня ссориться. Я гость в твоем доме. Не забывай, пожалуйста.
— Не будем, не будем. Дамир, налей мне, но совсем чуть-чуть. Противно пить эту гадость, когда такой хороший вечер.
— Таня,— помолил Чары,— прошу тебя, не называй гадостью то, что пьют твои гости!
— О, прости! Вот тут ты прав! Так выпьем же!
Чокнувшись со всеми, Лосев не стал лить, лишь пригубил. Он сейчас берег свою зоркость. Столько всего увиделось! Сам на себя сумел глянуть со стороны. Он был отцом здесь. А рядом были его дети. Его дети! Дочь и ее жених. Да, да, какое странное, неизведанное, счастливое, но с болью пополам, радостное и горькое чувство! Он во все глаза смотрел на них и на себя. Вслушивался в их голоса и в себя самого. Как странно ему было сейчас, как радостно, как больно. Опоздал... Пропустил... Наверстает ли?.. Да полно, отец ли он?!
— Вы не пьете,— сказал Чары.— Вам не понравился мой тост?
— Я много уже выпил сегодня. А не пью, потому что понравился твой тост.
— Понял! — кивнул Чары.— Понял! Но мы все выпьем за вас! Можно?
— Только не нужно слова произносить.
— Понял! — кивнул Чары, безмерно счастливый, что так понимает своего учителя.— В кино мы задыхаемся от слов. И в жизни тоже.
Лосев глядел, как молодость усердно пьет за него, и сам выпил, потому что особая зоркость ему уже больше не требовалась. Сверх меры все углядел. И сверх меры устал. Он бывал так выжат после съемок, после труднейшей, не дававшейся сцены, когда только к самому концу смены что-то начинало получаться, прояснялось, доходило до ума и у актеров и у самого. Но уже был сорван голос, иссушены глаза, саднило сердце.
Лосев прижал ладони к лицу, перемогая усталость. Это было не его движение, это движение он перенял сегодня у Тани.
— Видишь! — услышал он ликующий голос Чары.— Видишь!
Приметливый, подумалось Лосеву, да только все наоборот.
9
Он поднялся, ощутив себя в каком-то новом качестве, понимая, что может уйти, никого не обидев и не ссылаясь на усталость, а потому, что должно ему уйти, чтобы дать молодым свободу, этим взрослым детям — детям! — свободу от его отцовской — отцовской! — опеки. И его не стали удерживать, ибо его уход был понят именно так, как понят был им самим. Новое чувство, странное, неизведанное. И обрадовало, что Чары огорчило его решение уйти. Но и Чары, взглянув огорченно, не стал его удерживать. А Таня сказала:
— Вам действительно надо отдохнуть. Акклиматизироваться надо. Ведь в Москве, когда мы вылетали, было семь градусов тепла, а здесь до тридцати.
Но уйти ему не пришлось. Снова подал голос дверной звонок, посмелей, чем от руки Дамира, но и про этого человека нельзя было сказать, что он бесцеремонен. Очень сдержанно прозвучал звонок.
— Лена! — обрадовалась Таня, заспешив к двери.
— И наверняка со свитой,— сказал Дамир.— Принесут ли что выпить?
— Могли бы позвонить сперва по телефону,— помрачнел Чары. Он обернулся к Лосеву за поддержкой.— Почему-то считается в порядке вещей, что к Тане можно являться чуть ли не за полночь. Ну куда это годится?
— Верно, надо звонить, предупреждать,— сказал Лосев.
— А к ней без всякого звонка. Принимай. Пои чаем. Ставь пластинки. Ну куда это годится?
— Открытый дом, отверстая душа,— сказал Дамир.— Еще при Нине Васильевне заведено. Сколько себя помню, чуть беда, обидели мальчика — к ним. И напоят, и накормят, и спать уложат. В моем случае подставляли к тахте стул.
— Ну куда это годится?! — Глаза Чары вспыхнули гневом.— Караван-сарай! А когда я сказал ей об этом, она сказала, что я сухой человек. Андрей Андреевич, кто прав?
— Погоди, разберусь.
Явились, так сказать, всем ресторанным столиком: и Елена Кошелева, и бородатый философ, и оба литератора, взысканный и не взысканный удачей. А кстати, литераторы ли? Ведь сказано, у него стереотип мышления. Возможно, возможно, мышление тоже может притомиться. Лосев наклонился к Чары, спросил шепотом:
— Тот, нарядный, он кто?
— Никто точно не знает. Откликается на имя Сергей. Кажется, в звании капитана.
— У-у!
— Как вы знаете, рядом с нами проходит государственная граница.
— А тот, ниспровергатель?
— Здорово сказано, учитель! — Чары явно нравилось шептаться с Лосевым.— А он наш брат, киношник. Пишет сценарии, которые никто почему-то не ставит.
— Ну хоть что-то да угадал,— усмехнулся Лосев.— Способный?
— Когда так долго у человека ничего не идет, его начинают считать способным.
— Ого! Сам додумался?
— Но ведь я ваш ученик.
— Ну-ну.
Новые гости уже вступили в комнату, и Лосев пошел навстречу Елене Кошелевой, про которую уже знал, что она защитница, но что сама вот беззащитная. И это знание по-иному настроило его зрение, женщина эта сейчас ему куда больше понравилась, чем с первого взгляда. Он углядел в ней женственность, и мягкость, и ту самую беззащитность, которая тоже была ей к лицу, как и загадочная все-таки профессия юриста, повевавшая строгостью.
Капитан принес бутылку вина, философ выложил на стол какие-то свертки с едой — все начиналось, как говорится, снова да ладом.
— Вот видите,— пожаловался Лосеву Чары.— А ей завтра в семь утра вставать на работу.
— Так прогони их,— улыбнулся Лосев, всматриваясь в Чары, довольный его рассерженностью.
— Это не мой дом.
— Пока?
Вздрогнули глаза Чары, а Лосев понял, что нельзя было так спрашивать, что отец бы, будь он отцом Тани, такой вопрос Чары не задал бы. Тоньше, трепетней, ранимее за нее, за Таню, надо было становиться ему, если он считал ее своей дочерью.