Сейсмический пояс
Шрифт:
— Хватился! Тот, что узнавал тебя, погиб в землетрясение. А этот Макс у меня четвертый. Ну входи, не страшись.— Кира повернулась, вошла в дом, широко распахнув дверь. Свету прибавилось, и все стало сегодняшним.
Кира, известная всему городу буфетчица из ресторана «Фирюза», не такая уж и красавица, но с огоньком женщина, стройная, стремительная, остроглазая, сейчас шла перед Лосевым, тяжкими поводя бедрами. Макс, той же породы собачонка, вился в ногах, но был четвертым Максом, старым, облинялым, раскормленным.
В комнате, где все лампы были зажжены — и над столом, и над тахтой, и в торшере возле кресла,— сидел за столом прямой, строгий, со вскинутой головкой Петр Рогов.
—
— Вот ведь чудной,— сказала Кира.— Все лампы запалил.
— А мы света не боимся.
— Вам что, а каково нам, женщинам? Да, это я! — Кира рывком обернулась к Лосеву с такой решимостью, как в воду бросаются.
Он ждал утраты, обвала этого, когда сминается в памяти былой образ, когда глазам остаются одни, руины, он был уже готов солгать, что узнал, конечно же. Но не пришлось, к счастью, лгать. Удивительно убереглось лицо женщины, живым проступило из прошлого. Только было оно тогда худым, подпаленным внутренним огоньком, с втянутыми смуглыми щеками, а стало теперь полным, успокоенным, румяным. Но — красивым, чуть ли не более красивым, чем прежде.
Что было у них прежде? Она была подругой Нины, не очень близкой, точнее сказать, приятельницей. И вот эта приятельница, когда Нина лежала в бакинской больнице, оказалась рядом с Лосевым. Города не было, домов не стало, все ютились где кто мог, в отрытых наскоро землянках, в палатках. А уже кончался октябрь, нагрянули небывалые для этих мест холода. Было промозгло, руины и времянки в них были погружены в темноту, черная пыль все еще блуждала над городом, смрадным духом тянуло из-под каждой стены. Было сыро, жутковато, мир вокруг был озвучен стонами женщин, день и ночь оплакивавших потерю детей. И вот в этом во всем, оказавшись рядом в какой-то землянке, они сблизились. Не собирались, не тянулись друг к другу, а так вышло. Он вспомнил ее шепот в ту ночь: «Грех-то какой, грех какой! Как я Нине в глаза погляжу?» Уж добродетельной-то эта Кира никогда не была, а тут устыдилась. Вскоре он уехал в Москву. Все оборвал.
Оказывается, ничего не обрывается в жизни. Уж эту-то Киру он начисто забыл. И вот она перед ним, а он перед ней. И еще перед Айкануш. И перед Петром Роговым, с которым тоже — это уж совсем удивительно — не оборвана нить. Прожита целая жизнь, иная, ничем не напоминавшая ашхабадскую его юность, а связи остались. Эти люди, по сути чужие, имели на него какое-то право, могли обсуждать его поступки, выговаривать за что-то. Вот запалил Рогов, бывший оператор, все светильники, так сказать, поставил свет на него, на Лосева, будто собрался снимать. А что за сцена будет сниматься? О чем пойдет разговор? Лосев огляделся усмешливо. Стены комнаты были увешаны коврами, и дорогими. Много хрусталя столпилось в серванте. Стол был застлан дорогой, ручной вышивки скатертью. На столе было изобильно, но на женский вкус. Не было водки, стояли сладкие вина, «Тербаш», «Безмеин»—тоже позабытые ашхабадские вина, изготовленные из сладчайшего туркменского винограда. Чайники маленькие стояли, заваренные гок-чаем, даром что тут не было туркмен. И пиалы высились горкой вместо стаканов. Здесь не было туркмен, но жившая тут русская женщина сроднилась с Туркменией. И ее друзья тоже были от этой земли побегами. А он был чужаком здесь. Но не оборвались связавшие их нити, сейчас натянувшиеся так, что, казалось, был слышен их звон. Все ясно: эти трое собираются судить его, Лосева. За что, собственно? Что уехал тогда? Буфетчица, натаскавшая в свой дом столько ковров, что уж не ей быть праведницей, женщина, сама же согрешившая с ним; и этот пьянчужка, по целым дням гоняющийся за бутылкой; и эта незнакомая старушка, оставившая в прошлом былую Айкануш,— они вознамерились судить его, выговаривать ему, будто был он дезертиром.
— Садись, Андрей, чай станем пить,— сказала Кира.— Вина налить? Сладенького?
— Нет, голова утром расколется, если еще вина добавить.
— И мне нет,— сказал Рогов, сам себе изумляясь.
— А я бы выпила,— сказала Айкануш.— Мужчины у нас пьяноватые, надо подравняться.
Не было перерыва в их общении почти в тридцать лет, не было разницы в их положении в жизни — ровней они ему были.
— И я чуть выпью,— сказала Кира.— Андрей, помнишь, как чай зеленый наливают? Сперва чуть плесни в пиалу, потом вылей назад в чайник, а уж потом опять в пиалу. И под карамельки его пьют, вприкуску, под самые дешевенькие конфетки. Ты что, собираешься все архивы перерыть, чтобы доказать, что Таня твоя дочь?
Вот! Началось!
— Пускай, Петя, мотор. Камера!—сказал Лосев и стал на эту камеру работать, стал наливать из чайника в пиалу, а потом из пиалы в чайник, а затем назад в пиалу. Ловко у него получалось, дубля не потребуется.
— Отца в бумагах Нина не обозначила,— сказал Рогов.— Не захотела. Чего рыться, зачем?
— Вся ее комната увешана моими портретами,— сказал Лосев.— Зачем?
— Ну, ценила как режиссера. Киношница же.
— Петя, ты этот разговор прямо веди,— строго сказала Айкануш.— Документы одно, а сердцу не прикажешь.
— Айкануш! — вскинулся Лосев.— Ты должна все знать! Ты не можешь не знать! Скажи правду: Таня дочь мне или нет?
Если отец, так должен знать об этом, а если не знаешь, так какая она тебе дочь?
— Ну, так случилось! Развела жизнь. Скажи, прошу тебя: дочь мне Таня или нет?
— Не знаю. Я ведь тогда тоже в больницу угодила. Нина лежала в Баку, я в Ташкенте.
— А потом, потом?
— Зачем тебе это потом? — спросила Кира.— Потом тебя не стало, а Нина вернулась из больницы калекой. Больше года пробыла в Баку и вернулась на костылях.
— С ребенком?
— Не знаю. Я избегала тогда встречаться с ней. Стыдно мне было. Забыл почему?
— Не забыл.
— Нет, забыл. Помнил бы, была бы такая дрянь, как я, хоть в одном твоем фильме. А у тебя все чистенькие. Забыл. Только сейчас вспомнил. Сразу, вместе — и меня и Макса.
— И Нины в его фильмах нет,— сказал Рогов.— Вычеркнул из памяти.
— Неправда! Есть Нина, она есть!
— Развеселая такая, с ямочками, быстроногая? Мы ту забыли, мы с палочкой помним.
— Ту я не знал.
— Об том речь! А до палочки года два на костылях проходила. Соображаешь, легко ли в нашем городе в сорокаградусную жару гулять на костылях? Теперь дальше. Сообрази, если девочка твоя, то родилась она у Нины еще в больнице. Родилась у калеки. Костыли и ребенок~на руках. Сообразил?
— Ну чего ты насел с этим словом? — сказала Кира.— Тут никто не сообразит.
— Как же, а ставит фильмы! Про жизнь людскую. Имеет премии. В таком случае должен соображать.
— Но почему она мне не написала, почему?! — выкрикнулось у Лосева.
— Бывают, встречаются гордые женщины, Андрей,— сказала Кира.
— Так ты же почти сразу женился там, в Москве,— сказала Айкануш.— Я наводила справки. Актрису взял. А тут костыли.
— Я бы написала, она не написала,— сказала Кира.— А вот фотографии стала собирать. Как первый фильм твой вышел на экраны, так и начала. Я бы не стала собирать.
— Все же скажите мне, я все равно дознаюсь, месяц тут проживу, а дознаюсь,— скажите, Нина из Баку вернулась уже с девочкой?
— Я этого не знаю, в больнице еще валялась,— сказала Айкануш и по-птичьи подняла сухонькие плечи, втянулась в черное платье.