Сезанн
Шрифт:
Картина?.. На сорок су холста и красок или на сто тысяч франков таланта.
Дело Дрейфуса всколыхнуло всю Францию. Накалившиеся страсти разбушевались до предела, разделили страну на два враждебных лагеря, разрушили самую прочную дружбу, вызвали раскол даже в семьях. Дрейфусары и антидрейфусары оскорбляют друг друга с неслыханным ожесточением. Страсти все больше разгораются, порождая самую отвратительную ложь и наряду с этим самые смелые и благородные поступки. Золя, которого противники отныне называют «Золя — Стыд», ринулся в самую гущу схватки, чтобы защитить Дрейфуса. 13 января 1898 года писатель опубликовал в «Л'Орор» открытое письмо президенту республики, которое Клемансо броско озаглавил: «Я обвиняю».
Как в свое время война 1870 года не
Стоя у мольберта, Сезанн, когда работа спорится, напевает этот куплет, часто прерывая его бранным словцом. «Это так прекрасно и вместе с тем ужасно — стоять у чистого холста», — говорит он Гаске.
В начале этого года еще одна смерть глубоко опечалила Сезанна: 8 января умер Амперер. Ему было около семидесяти. Он прожил свою жизнь тяжело, без единого проблеска, влача полуголодное существование где-то на чердаке. Но до конца дней Амперер грезил о красоте и всегда заставлял себя заниматься гимнастикой в надежде стать хоть немного выше ростом. Две или три картины Амперера висят в какой-то харчевне по дороге в Агар. Время от времени Сезанн отправляется туда, садится за стол с единственной целью поглядеть на эти полотна.
Живопись, супруги Гаске, Солари, Мария отныне заполняют жизнь Сезанна в Эксе. После смерти матери художника охватило чувство пустоты. Со дня похорон он больше не решается вернуться в Жа де Буффан: имение напоминает ему о невозвратимой потере. Однако он не хотел бы продать Жа, хотя в этом заинтересованы Мария и Конили, торопящиеся покончить с разделом наследства. Сезанн сопротивляется. Но он не слишком умеет отстаивать свои интересы. Он прекрасно знает — те своего добьются. Как бы он жил, не будь у него живописи!
Показывая Гаске незаконченный натюрморт, Сезанн говорит: «Считают, что у сахарницы нет лица, нет души. Но эта самая сахарница каждый день меняется. Надо знать, как с ними обращаться, уметь приласкать эти существа... У всех этих тарелочек, стаканов есть свой язык, на котором они объясняются между собой. У них свои нескончаемые секреты...»
Сезанн прислушивается к тому, что говорят ему вещи.
Когда он идет по улице, мальчишки кричат вслед: «Иди малевать свои картинки!»
Недавно (в мае и июне) Воллар организовал в Париже новую выставку картин Сезанна, и художник возвратился осенью в столицу. Вместе с семьей он поселился в «Вилла дез Ар» на тихой улице Эжезип-Моро, 15, которая извивается по склону Монмартрского холма. Сквозь железные кованые ворота, служащие входом в виллу, виден весь холм. Прелестное, тихое, полное очарования место напоминает провинцию.
Отныне самая горячая привязанность Сезанна — его сын. В этом сыне, внутренне таком далеком от него, чуждом его мыслям и устремлениям, художник ценит все то, чего не хватает ему самому: общительность, трезвые взгляды на жизнь, способность противостоять любым обстоятельствам. «Малыш (кстати малышу 26 лет!) покрепче меня, я лишен жизненной практичности». Он считает сына «равнодушным», «но его вмешательство, — говорит Сезанн, — помогает устранять затруднения, с которыми я сталкиваюсь». Видя, что картинами его отца начинают интересоваться, молодой Поль берет на себя задачу, помимо Воллара, находить любителей живописи Сезанна. Отец восхищен и дает сыну 10 процентов комиссионных за проданные полотна. Благодаря сыну и Воллару он, возможно, когда-нибудь начнет зарабатывать своей кистью 6 тысяч франков в год. Правда, Поль требует от него, чтобы он побольше писал голых женщин, уверяя, что «на них большой спрос».
Что касается Воллара, то он проявляет предупредительность, которая ничуть не ослабевает. Воллар оплачивает Сезанна не слишком щедро, зато не отвергает ни одной его работы. Небольшие наброски, этюды, разорванные, потрескавшиеся полотна — торговец картинами загребает все с одинаковым усердием. Такое благоговение перед его работами радует Сезанна, льстит его оскорбленной гордости. Но бывают минуты, когда он не испытывает от этого никакого удовольствия, и даже наоборот. «Что все это значит?» — ворчит Сезанн и становится подозрительным, хмурится, мрачнеет. «Уж не готовит ли он мне какие-либо неприятности?» — думает Сезанн и начинает наводить порядок в своей мастерской. Наброски, этюды, полотна, которые он вовсе не собирается закончить, или те, в которых, по его мнению, он не сумел «выразить себя», летят в огонь. По крайней мере теперь у него есть уверенность в том, что его работами не будут приторговывать.
В такие минуты самые явные доказательства интереса к его творениям не могут развеять его меланхолию. Покупка Берлинской национальной галереей двух его произведений лишь вызывает у Сезанна горькое замечание: «Даже это не поможет мне попасть в Салон». Слишком запоздал этот необычный успех. Не такого успеха желал для себя Сезанн, чтобы вволю насладиться им, чтобы поверить в него. Если б его полотно приняли в Салон, если б жюри присудило ему какую-либо медаль или правительство наградило ленточкой Почетного легиона, художник был бы куда более уверен в себе и в ценности своих картин. Он перестал бы в родном городе служить объектом насмешек и скандалов. «Вы любите Сезанна?» — спросил кто-то во всеуслышание. «Я его ненавижу, у меня есть ответственность перед потомками». Анри-Модест Понтье, директор Школы живописи, в 1892 году сменивший на этом посту Оноре Жибера, открыто поклялся, что при его жизни ни одно полотно Сезанна не осквернит музея в Эксе, не появится рядом со скульптурой — гордостью музея, — снискавшей себе заслуженную славу: «Иксион, царь лапитов, подвергаемый пытке за его любовь к Юноне», произведение, особо отмеченное Салоном в 1877 году 198 .
198
Анри-Модест Понтье сдержал слово. Он умер в 1926 году.
Возможно ли, волнуется Сезанн, чтобы между ним и официальными организациями — Академией, преподавателями Школы изящных искусств, всей этой иерархией захваленных, признанных художников, пишущих портреты высокопоставленных лиц, — сделали выбор в его пользу, возможно ли, чтобы его, бедного, осмеянного старика, предпочли потомки? Не предался ли он обманчивым грезам? Не наступит ли час внезапного пробуждения? Не пытаются ли эти люди чудовищно обмануть его?
Но стоит Сезанну взять в руки кисть, как он забывает о своих тревогах. «Работать!» Вот его любимое слово. Он будет работать до конца, без передышки. Несмотря ни на что, он «выразит» себя. «Я поклялся: лучше умру за работой, чем впаду в отвратительное слабоумие, угрожающее старикам, чьи мерзкие страстишки притупляют их рассудок... Господь мне это зачтет», — говорит Сезанн.
Иоахим Гаске в это время находится в Париже, Сезанн довольно часто водит его в Лувр и поверяет молодому поэту свое восхищение и свою неприязнь. Рубенс, Пуссен, венецианцы, Делакруа, Курбе — вот кого любит Сезанн/ Энгр ему никогда не нравился.
«Взгляните на его картину „Источник“. Написано чисто, нежно, пленительно, но в ней нет жизни, она мертва и потому не трогает. Это изображение...» Чимабуэ, фра Анжелико оставляют Сезанна холодным. «Их образы бесплотны. Я люблю мускулы, сочные тона, биение крови... Взгляните-ка на Нику Самофракийскую. Это мысль, это целый народ, героический момент в жизни народа; складки хитона, как живые, крылья трепещут, грудь напряжена, и мне незачем видеть голову, чтобы представить себе взгляд, потому что кровь циркулирует, она играет в ногах, в бедрах, во всем теле; вот она потоком хлынула в мозг, дошла до сердца. Эта кровь в движении и наполняет движением женщину, статую, всю Грецию. Посмотрите, голова оторвалась, но вы чувствуете, как мрамор засочился кровью... А вон там, наверху, вы можете топором палача отрубить головы всем этим маленьким мученикам. А потом? Немножко алой краски, но разве это капли крови? Эти мученики вознеслись к богу обескровленные. Что поделаешь? Душу не пишут, пишут тело, и когда тело написано хорошо, черт подери, то душа, если она есть, будет светиться и проявляться во всем».