Сговор
Шрифт:
— Как в космосе… — вымолвил он. Он теперь начинал понимать, откуда взялся этот восторг, эта легкость в груди. Словно только теперь он окончательно и обрубил, отсек от себя все прошлое. И чем бы оно ни было наполнено — плохим ли, хорошим ли, негодяями или, напротив, до боли родными людьми, удачами, катастрофами, просчетами, надеждами, мечтами, радостями, огорчениями, обязательствами, обещаниями… — всего этого уже не было с ним, оно руинами громоздилось там, куда ему теперь была заказана дорога. И вот целый мир, непочатый, огромный, раздавшийся огромным океаном, лежал перед ним, надо было только
— Как в космосе… — повторил он.
Скосов не услышал его, он толкал и толкал кунгас вперед. Но он хорошо знал, что в такие ночные переходы на веслах, когда тишина и усталость охватывают тебя, может настать момент, когда ты начнешь вдруг ясно понимать, что так и обречен вечно висеть в этом пространстве, и сколько ни греби, не тронешься с места, а это твое “ух-ха”, сопровождающее равномерные скрипы, всхлипы, стоны весел и уключин, хлюпанье воды под днищем, оно в конце концов утратит всякий смысл, одеревенеет, омертвеет. И тогда станет тебе неотвязно казаться, что ночная тьма так и пожрет все отмеренное, отпущенное, дарованное тебе время, что не успеешь ты и опомниться и догрести куда хочешь, как окажется, что времени у тебя больше нет.
Наверное, в полутора-двух милях от берега он осушил весла, невидимые струйки полились в темень, которая горбато и почти бесшумно — с легкими всхлипами — шевелилась под ними. Лодка еще некоторое время скользила вперед, посланная последним рывком. Ничто не звучало в воздухе, кроме слабейшего, долетавшего из ночной дали урчания. Скосов мельком подумал, что это, может быть, машина идет береговой дорогой или японская браконьерская шхуна крадется по закраинам широкого залива.
— Даст Бог, проскочим… — сказал он. — Даст Бог, проскочить потом и мне назад…
Он велел Глушкову перейти в нос, а сам перетащил на корму двигатель, долго прилаживал его. Наконец замер, обвел невидящими глазами ночь.
— Ну, с Богом… — выдохнул он и рванул шнур стартера.
Мотор не поддался с первого рывка, тогда Скосов перевел дух и рванул второй раз, мотор оглушительно затарахтел, сразу разваливая ночь и обнажая лодку посреди всеобщей тишины. Скосов уверенно прибавил газ, доводя тарахтение до жуткого рева, лодка пошла вперед с нарастающей скоростью, и море, утрачивая свою мягкость, жестко и громко стало биться в днище. Глушков вцепился в борт, напряженно всматриваясь вперед и ничего не разбирая там, чувствуя, что схватившиеся за борта руки его временами обдает холодными брызгами.
— Ха-ха!… – громко и наигранно захохотал на корме Скосов. И бесшабашность его захлестнула Глушкова, который тихо, судорожно засмеялся в ответ. Мокрый ветер напирал в обнаженные, выставленные в ночь лица. Они словно не разбирали пути. А потом Скосов затих — устал от всего, что было, что есть, от того, что их еще ждало впереди. И ни о чем больше не желал думать, только рвал кунгас вперед на огоньки по ту сторону десятимильного пролива, которые множились и становились ярче, словно выныривали из морской пучины.
И вдруг на них обрушилось что-то, они не сразу поняли, что случилось, будто попали в эпицентр взрыва — издалека, вдогонку им темноту разнесло снопом света. Ярчайший прожекторный луч развалил купол ночи надвое.
Скосов резко подал кунгас в сторону, ушел из луча. Прожектор метнулся влево, вправо, настиг их.
— Держись! — крикнул Скосов и закусил губу, упрямо выворачивая ручку газа до упора. Лодка скакала на морских пригорках, постанывая деревянными сочленениями. Но световой поток теперь не отставал от нее, замигал вслед, и Глушков догадался: приказывают остановиться.
— Врешь, не достанешь! Весь океан — мой! – крикнул Скосов.
Огненный глаз смещался чуть влево и, кажется, медленно вырастал, увеличивался в диаметре.
— Весь океан — мой!…
И тогда в воздухе дробно и тяжко застучало, пронеслось над головами, ударило в освещенное море впереди, разметанными гейзерами вспыхнули несколько фонтанчиков. Прожектор еще отрывисто помигал, и минуту спустя опять застучало, выметывая фонтаны по ходу кунгаса.
— Дима! Сынок! — заорал Скосов. — Ляг в носу, ляг! — И он заложил крутой вираж вправо, так что кунгас накренился в повороте.
Поднявшийся веер воды на вираже вспыхнул неимоверным светом в мощном луче, и Глушков увидел — да, увидел, ему это ничуть не показалось: радугу. Маленькую ночную радугу, которая переливчатым глазом развернулась на фоне ночной темени, моргнула потрясенному человеку и угасла…
Из теплой рубки корабля наблюдали, как лодка приоткрылась своим содержимым, почти черпнула волну, но вытянула из поворота, выпрямилась и по дуге стала уходить вправо от корабля.
— Уйдет, Борис Петрович. Уйдет, — настойчиво говорил молодцеватый человек в лихо заломленной на ранней лысине черной аккуратной пилотке другому мужчине, находившемуся в рубке, но несколько тучноватому и уставшему, который вовсе и не казался командиром корабля, а словно был пребывающим в некоторой задумчивости пассажиром-отпускником. “Пассажир” все-таки разомкнул уста.
— Возьми вправо тридцать градусов, — сказал он рулевому.
— Уйдет, — повторял старший помощник и гнулся к карте. — Можно сказать, что уже ушел: два кабельтовых…Нет, кабельтов…
Капитан же смолчал, и никто из окружающих не мог знать, что в эту минуту у него родилось странное ощущение, будто корабль застыл во времени. Все было по-прежнему: громко работала машина внизу, вибрировал корпус, волны от быстрого хода бухали в стальной нос, — но капитану все равно навязчиво показалось, что мир оцепенел. Это оцепенение пришло в человека из того напряжения, с которым теперь каждый его подчиненный смотрел на него, а если не смотрел, то напряженно слушал динамики громкой связи. И капитан вдруг почувствовал всех этих людей – от старпома до последнего гальюнщика, — их внимательную скованность, и у себя за спиной, и там, за переборками, в отсеках, в машине, в башенке носового орудия. Они все застыли, повернув головы туда, откуда должен был раздасться его голос.