Шаг за черту
Шрифт:
Настоящая литература исходит из того, что у нации границ нет. Писатели, которые эти границы оберегают, не писатели, а пограничники.
Литература столь же часто обращается к нации, сколь и отворачивается от нее. Интеллектуал, сознательно отказавшийся от корней (Найпол), видит мир так, как только может видеть его независимый ум: писатель отправляется туда, где что-либо происходит, и посылает репортажи с места события. Интеллектуалы, лишенные корней насильственно (в этот разряд попадают в наши дни многие из лучших арабских писателей), также отвергают замкнутые пространства, которые отвергли их. Подобная неукорененность — огромная утрата, огромная мука. Но и приобретение. Нация без границ не плод фантазии.
Многим настоящим
Влияние
«Разговоры — самый настоящий враг писательских занятий», — утверждает австралийский романист и поэт Дэвид Малуф. Особенную опасность он видит в том, чтобы разговаривать о книге, находящейся в работе. Когда пишешь, рот лучше всего держать закрытым, чтобы слова вытекали не через него, а через пальцы. Перегородив реку слов плотиной, получаешь гидроэнергию литературы.
Поэтому я предлагаю повести речь не о моих сочинениях, а о прочитанных мною книгах, и в первую очередь об итальянской литературе, во многом сформировавшей мои представления о том, как и что писать (должен буду затронуть тут и итальянский кинематограф). Иными словами, мне бы хотелось поговорить о влиянии.
Влияние. Само это слово рождает мысль о чем-то текучем, о каких-то «вливаниях». И это правильно — хотя бы потому, что мир воображения всегда представлялся мне не материком, а океаном. На волнах этого безбрежного океана, пугающе свободный, писатель пытается голыми руками устроить чудо превращения. Подобно сказочному персонажу, которому поручено спрясти из соломы золотую нить, писатель изобретает способ, как свить потоки воды, чтобы они обратились в землю, и тогда текучее вдруг обретет твердость, расплывчатое — очертания и под ногами у него возникнет почва. (Если его постигнет неудача, он, разумеется, утонет. Сказка, как никакая другая из литературных форм, не прощает ошибок.)
Молодой писатель, робкий или честолюбивый, а то и робкий и честолюбивый сразу, вглядывается в глубину: не поможет ли что? — и видит, как в океанском течении змеятся подобия канатов, это дело рук прежних ткачей, волшебников, проплывавших здесь до него. Да, он может воспользоваться этими «вливаниями», ухватиться за них, свить на их основе нечто свое. Теперь он уверен, что не утонет. И рьяно берется за дело.
Одно из наиболее примечательных свойств литературного влияния, этих полезных потоков чужих сознаний, состоит в том, что они могут притечь к сочинителю откуда угодно. Часто они проделывают немалый путь, прежде чем попасть к тому, кто сумеет ими воспользоваться. В Южной Америке я был поражен тем, насколько хорошо латиноамериканские писатели знакомы с книгами бенгальца Рабиндраната Тагора, нобелевского лауреата. Благодаря издательнице Виктории Окампо, которая была знакома с Тагором и восхищалась им, они хорошо переведены и широко растиражированы на этом континенте, и потому влияние Тагора ощущается в Южной Америке даже сильнее, чем у него на родине, где его сочинения нередко читают в плохих переводах с бенгальского на другие языки Индии и судят о его таланте только понаслышке.
Еще один пример — Уильям Фолкнер. Великого американского писателя нынче мало читают в Соединенных Штатах, и лишь немногие из современных американских авторов включают его в список тех, кто на них повлиял или чему-то их научил. Я как-то спросил Юдору Уэлти, еще одного замечательного писателя, представляющего американский Юг, помогал ей Фолкнер или мешал. «Ни то, ни другое, — ответила она. — Это как знать, что поблизости находится высокая гора. Приятно осознавать, что она есть, но в твоей работе она тебе ничем не помогает». Но за пределами Соединенных Штатов — в Индии, Африке, в той же Латинской Америке — местные писатели, говоря о том, кто подтолкнул их к литературным занятиям, дал силы и вдохновение, упоминают Фолкнера чаще, чем других американцев.
Видя, как влияют друг на друга авторы, пишущие на разных языках и принадлежащие к разным культурным традициям, мы можем сделать некоторые выводы относительно литературы вообще, а именно (оставлю на время свою водную метафору): книги не обязательно вырастают из особых местных корней, но столь же легко зарождаются из спор, которые носятся в воздухе. Родство может основываться не только на общей земле и крови, но и на словах. Иногда (как это было, когда Джеймс Джойс повлиял на Сэмюэла Беккета, а тот, в свою очередь и в не меньшей степени, — на Гарольда Пинтера) династическая связь между писателями разных поколений — факел, передаваемый из рук в руки, — ясна и очевидна. Однако она может быть и не столь заметной и притом не менее сильной.
Когда я впервые прочитал романы Джейн Остин (на взгляд человека, воспитанного в середине двадцатого столетия в Бомбее, они принадлежали иной стране и иной эпохе), меня поразило, насколько ее героини близки Индии и нынешнему времени. Блестящие, своевольные, острые на язык, способные на многое, однако в тогдашних условиях обреченные на бесконечную huis clos [54] бальных залов, где им полагалось танцевать и вести охоту на будущих мужей, — подобные женщины встречались нередко и среди индийской буржуазии. Влияние Остин легко прослеживается в «Ясном свете дня» Аниты Десаи и «Подходящем женихе» Викрама Сета.
54
Здесь: замкнутость (фр.).
Чарльз Диккенс тоже с самого начала показался мне писателем удивительно индийским. Диккенсовский Лондон, зловонный и гниющий, где тебя на каждом углу стерегут темные личности, где добрый человек вечно подвергается козням двуличия, злобы и корыстолюбия, представлялся мне зеркальным отражением многолюдных городов Индии, с их самодовольной элитой, которая наслаждается жизнью в роскошных небоскребах, в то время как огромное большинство соотечественников, ютящихся внизу, едва сводит концы с концами. В своих ранних романах я старался приблизиться к Диккенсу. Главным образом меня захватила одна его особенность, показавшаяся мне подлинно новаторской, — уникальное сочетание натуралистического фона и сюрреалистического переднего плана. У Диккенса подробности места и общественных нравов рассматриваются в свете беспощадного реализма, натуралистической точности, которая никогда ничем не приукрашивается. На это реалистическое полотно он помещает необычных персонажей, в которых нам остается только поверить, потому что в мир их окружающий не верить невозможно. Так и я попытался в своем романе «Дети полуночи» на скрупулезно выписанный общественный и исторический фон, картину «подлинной» Индии, поместить «нереальные» образы детей, рожденных в полуночный момент обретения Индией независимости и благодаря этому наделенных магической силой, — детей, в некотором роде соединивших в себе надежды и разочарования этой переломной эпохи.
Ограничивая себя строгими рамками реализма, Диккенс в то же время заставляет нас поверить в совершенно сюрреалистическое государственное учреждение — Министерство околичностей, трудящееся над тем, чтобы ничто не происходило, или абсолютно абсурдистский, в духе Ионеско, процесс «Джарндис против Джарндиса», который в принципе не может прийти к концу, или в мусорные кучи из романа «Наш общий друг» — образ, родственный «магическому реализму» и символизирующий общество, которое живет среди собственных отходов (кстати, он повлиял на недавний роман Дона Делилло «Изнанка мира» — мастерское произведение, где главной метафорой Америки становится ее мусор).