Шаль. Роза
Шрифт:
В течение нескольких месяцев команды медиков, собиравших информацию, проводили опросы выживших, чтобы сопоставить текущую информацию с ситуацией более чем тридцатилетней давности, когда лагерников только выпустили. Это, должен признать, также не входит в сферу моих интересов. Моя основная цель, и как специалиста по социальной патологии, и как человека…
Ха! Себя он может так называть, как о нем речь, так это человек!
…касается не медицинских и даже не психологических аспектов данных по выжившим.
Данные! Пропадите пропадом!
Что побудило меня принять непосредственное участие в исследовании (которое, кстати, задумывается как исчерпывающее — закрывающее, так сказать, эту прискорбную тему), так это то, что я могу определить лишь как «метафизический» аспект «подавленного оживления» (ПО). Напрашивается вывод, что заключенные постепенно перешли на позиции буддизма. Они отошли от страстей и начали действовать в парадигме недеяния, то есть невовлеченности. С Вашего позволения напомню, что
Искренне надеюсь, что эти мои рассуждения не вызвали у Вас недовольства. Более того, я надеюсь, что они могут показаться Вам достойными внимания и что Вы не откажетесь присоединиться к нашему исследованию и согласитесь на подробную беседу, которую, если Вы не против, я провел бы с Вами у Вас дома. Мне бы хотелось иметь возможность наблюдать поведение выживших в естественной для них обстановке.
Дома? Где это, где?
Вероятно, Вы не в курсе, что конгресс Американской ассоциации клинической социальной патологии в этом году, учитывая интересы членов ассоциации, проживающих на Восточном побережье, состоится не в Лас-Вегасе, а в Майами-Бич. Конгресс будет проведен в расположенном неподалеку от Вас отеле в середине мая, и я буду искренне благодарен, если Вы сможете меня принять. Я узнал из нью-йоркской газеты (мы здесь не такие уж провинциалы, которыми нас кое-кто считает!), что Вы недавно перебрались во Флориду, и, следовательно, Вы идеально подходите в качестве участника нашего исследования по ПО. Надеюсь, что Вы при ближайшей возможности сообщите нам о своем согласии.
Искренне Ваш,
Пропадите пропадом! Болезнь! Это все от Стеллы идет! Стелла видела, что это за письмо, по конверту видела — доктор Стелла! Клиническая социальная патология, Канзас — Айова, модный отель, вот как они вылечат тех, у кого жизнь забрали! Ангел Смерти!
C письмами от университетов Роза всегда поступала одинаково: шла с ножницами к унитазу, резала бумагу на мелкие кусочки и спускала воду. В водовороте бумажные квадратики кружились, как зернышки риса, которыми осыпают молодых.
Пропадите пропадом вместе со своими Четырьмя Истинами и Восьмеричным Путем! Невовлеченность! Она швырнула письмо в раковину и заштемпелеванный конверт туда же: «Переслать по адресу» — Стеллиным почерком, подделывавшимся под американский — без черточки на ножке цифры 7; зажгла спичку, налюбовалась языками огня. Гори, доктор Граб, гори со своим подавленным оживлением. В мире есть и Вяз, и Бук, и Дуб. Мир горит огнем! Все, все горит! Флорида пылает!
Пухлые лепестки пепла валялись в раковине: черная листва, черная воля Стеллы. Роза включила воду, и пепел, кружась, улетел в слив. И тогда она подошла к круглому дубовому столу и написала первое за день письмо дочери, своей здоровой дочери, у которой не было ни нитевидного пульса, ни анемии, дочери, которая преподавала греческий в Колумбийском университете в Нью-Йорке: от него камешком докинуть можно — философским камнем, который продлевает жизнь и превращает железо в золото, — до Стеллы в Квинсе.
Магда, благословение души моей [писала Роза]!
Прости меня, моя желтая львица. Слишком давно тебе не писала. Чужаки рвутся в мою жизнь, не дают прохода, рвут мои жилы. Да еще Стелла. Так вот полдня проходит, пока я наконец возьмусь за перо — побеседовать с тобой. Какое же наслаждение, глубочайшее наслаждение, истинное счастье — говорить на нашем родном языке. С одной тобой. Теперь мне все время приходится писать Стелле — я как собачка, выслуживающаяся перед хозяйкой. Это мой долг. Она присылает мне деньги. Ведь я вырвала ее из рук всех этих обществ, которые после освобождения понесли нам хлеб и шоколад! Вопреки всему они преследовали свои сектантские цели — набирали для своих армий войска. Если бы не я, Стеллу вместе с другими сиротами запихали бы на пароход и отправили в Палестину — чтобы они там стали Б-г знает чем, чтобы жили Б-г знает как. Стала бы батрачкой, бормотала бы на иврите. Вот была бы ей наука. Американизировалась, видите ли. Мой отец никогда не был сионистом. Называл себя «поляком по праву». Евреи, говорил он, не для того тысячу лет отдавали Польше свои мозги и кровь, чтобы еще доказывать, кто они такие. Он был идеалистом, может, и не таким, как надо, но душа у него была аристократа от природы. Теперь я могла бы и посмеяться над этим — как все обернулось, — но нет, не буду: слишком четко знаю, какой он был: понимавший суть, чуждый любому легкомыслию. В юности он дружил с сионистами. Некоторые рано уехали из Польши и выжили. Один из них книготорговец в Тель-Авиве. Специализируется на иностранных книгах и журналах. Бедный мой папочка. Только история — особый пример из нее, скажем так, — дала сионистский ответ. У моего отца идеи были логичнее. Он польский патриот на временной основе, так он говорил, до тех пор, пока народы не научатся сосуществовать, как лилия с лотосом. Он в душе был провидцем. Моя мама, как ты знаешь, издавала стихи. Тебе все эти истории, должно быть, кажутся легендами.
Даже Стелла — а она может помнить — помнить не хочет. Называет меня мифотворицей. Она всегда к тебе ревновала. У нее психическое отклонение, она отрицает и тебя, и всю остальную реальность. От любого следа прошлой жизни приходит в бешенство. Боится прошлого, поэтому и будущему не доверяет — оно ведь тоже станет прошлым. В результате у нее нет ничего. Она сидит и смотрит, как настоящее сворачивается в прошлое так быстро, что ей этого не вынести. Поэтому-то она и не обрела того, чего хотела больше всего, — американского мужа. Меня эти страдания и переживания не трогают. В материнстве — это я знала всегда — есть то, что глубоко отвлекает от философии, а корень всей философии — в страданиях о быстротечности времени. Я имею в виду факт материнства, физиологический факт. Сила сотворить другое существо, стать орудием этого таинства. Моя мать очень хотела обратиться, отец над ней смеялся. Но ее это привлекало. Она разрешила горничной держать в углу кухни статуэтку Божьей Матери с младенцем. И иногда приходила на нее посмотреть. Я даже помню стихи, которые она написала про жар от печи, от воскресных пирогов.
Что-то в этом роде. Даже лучше, ярче. Ее польский был очень упругий. Его надо было раскрывать как веер, чтобы добраться до всех оттенков смысла. Она была исключительно скромна, но не боялась называть себя символистом.
Я знаю, ты не будешь меня ругать за то, что я отвлекаюсь на все эти рассказы. Ведь это ты сама подталкиваешь меня на все эти воспоминания. Если бы не ты, я бы их все похоронила — в угоду Стелле. Стелла, Колумб наш! Она считает, что есть такая штука — Новый Свет. Однако — в конце концов — она отдает мне драгоценное свидетельство твоего священного младенчества. Я пишу, а рядом со мной коробка. Она не взяла на себя труд послать это заказным отправлением! Несмотря на все мои просьбы. Обертку я выкинула, а крышка вся заклеена полосками скотча. Открывать ее я не спешу. Сначала я с трудом сдерживалась, не могла дождаться, но пока все неладно. Я сберегаю тебя, я хочу совсем успокоиться. Бриллианта лучше касаться, пребывая в благостном расположении духа. Стелла говорит, я делаю из тебя реликвию. У нее нет сердца. Как ты была бы потрясена, узнай ты хоть про одну из кошмарных игр, в которые я вынуждена с ней играть. Чтобы не усугубить ее безумие, чтобы ее угомонить, я притворяюсь, что ты умерла. Да! Истинная правда! Нет ничего сколь угодно дикого, что я не сказала бы ей, лишь бы ее заткнуть. Она клевещет. Клевета повсюду, и порой — чистые мои губки, драгоценная моя! — клевета касается и тебя. Моя чистая, моя снежная королева!
Мне стыдно и пример-то привести. Извращения! Что Стелла, извращенка, напридумывала про твоего отца! Она крадет всю правду, грабит, ворует, и этот грабеж сходит ей с рук. Она лжет, и эта ложь вознаграждается. Новый Свет! Поэтому я и разгромила свой магазин! Потому что тут сочиняют лживые теории. Университетские ученые делают то же самое: для них люди — объекты исследований. В Польше когда-то была справедливость, а здесь — одни социальные теории. И все потому, что в их системе не осталось ничего от римского права. Нечего удивляться, что и юристы не лучше бродяг, что питаются отбросами, отбросами воров и лжецов! Слава Б-гу, что ты пошла по стопам деда и взялась изучать философию, а не право.
Поверь, Магда, мы с твоим отцом были из обычных семей — под «обычными» я имею в виду уважаемые, порядочные, образованные. Приличные люди с хорошей репутацией. Его звали Анджей. У наших семей было положение в обществе. Твой отец был сыном ближайшей подруги моей матери. Она была из обращенных евреек, замужем за католиком: если хочешь, можешь оставаться евреем, а можешь и нет — тебе решать. У тебя есть право выбора, а выбор, говорят, это единственная свобода. Мы были помолвлены и собирались пожениться. Мы бы и поженились, а Стелла меня оговаривает, чтобы освободиться от дерьма, что накопилось в ней самой. Твой отец не был немцем. Да, меня насиловал немец, и не единожды, но я была слишком больна и зачать не могла. У Стеллы ум от природы извращенный, вот она и придумала тебе в отцы какую-то сволочь, эсэсовца! Стелла все время была со мной, что я знаю, то и она. И в их бордель меня не отправляли. Никогда этому не верь, моя львица, моя снежная королева! От меня тебе лжи быть не может. Ты чиста. Мать — источник сознания, совести, основа бытия, как говорят философы. Тебе я никогда не скажу неправды. В других случаях, не отрицаю, я иду на обман — когда это необходимо. Не сообщай правды тем, кто ее недостоин. Стелле я говорю то, что ей нравится слышать. Мое дитя погибло. Погибло. Она всегда этого хотела. Она всегда к тебе ревновала. У нее нет сердца. Даже теперь она верит, что я тебя потеряла, а ты — ты живешь в Нью-Йорке у нее под боком, камнем можно добросить. Пусть думает что хочет; у нее, бедняжки, мозги набекрень; ты есть, и для меня это главная радость. Мой желтый цветок! Лепесток солнца!
Как удивительно было держать ручку: всего-то — отточенная палочка, струящая лужицы закорючек, ручка, изъясняющаяся — ну не чудо ли это! — по-польски. Замок, отпирающий язык. В остальное время язык прикован к зубам и нёбу. Погружение в живой язык — и вдруг такая чистота, такая мощь, могучая способность создать историю, рассказать, объяснить. Обратить вспять, отсрочить!
Солгать.
Коробка с шалью Магды так и стояла на столе. Там, где ее оставила Роза. Она надела лучшие туфли, красивое платье (полиэстер, «не мнется» — на ярлыке внутри); причесалась, почистила зубы, налила на щетку дезинфицирующей жидкости, всосала ее через нейлоновую щетину, быстро прополоскала рот. Подумав, сменила трусы и лифчик: для этого нужно было снять платье и снова его надеть. Губы подкрасила слегка — растерла пальцем капельку помады.
Наведя красоту, залезла на коленях в кровать, упала ничком в простыни. Марионетка, погрузившаяся в сны. Затемненные города, надгробия, бесцветные гирлянды, черный огонь в сером поле, зверюги, насилующие невинных, женщины с разверстыми ртами и мечущимися руками, и мамин голос зовет. Несколько часов мучений живыми картинами — и стало смеркаться; к этому времени она окончательно уверилась, что тот, кто сунул ее трусы к себе в карман, — преступник, способный на любую низость. Унижение. Разложение. Стеллины извращения!
Обратить вспять, отсрочить. В лифте ничего, в вестибюле ничего. Она шла опустив голову. Ничего белого нигде не мелькнуло.
На улице уже помигивали неоном сумерки. Скрипучая смесь жары с обволакивающей пылью. Мимо неслись машины — огромные пчелы. Для фар было еще рано: в низком небе соревновались две диковинные лампы — багровое солнце, круглое и блестящее, как желток с кровью, и шелково-белая луна с серыми венами горных цепей. Висели одновременно — по обеим сторонам длинной дороги. Накопившийся за день жар тяжеленной штангой поднимался с тротуара. Ноздри и легкие Розы насторожились: пахло горелой патокой. На дороге ее трусов не было.