Шанхай. Любовь подонка
Шрифт:
Наконец улочка обрывается Т-образным перекрестком и мусорной кучей возле овощного рынка. Около кучи сидит на корточках трехлетний человек и задумчиво какает, не снимая штанов. Оно ему и не нужно: человек облачен в знаменитые штаны-с-разрезом — местный ответ дорогим «памперсам», китайский вариант решения проблемы подгузников. Хозяйство — наружу, достаточно лишь присесть или расставить пошире ноги, и все лишнее свободно сбрасывается в прореху между штанинами. Полная вентиляция, опять же. Удобная штука, сам бы не отказался от таких, особенно, когда пью пиво.
Детей откровенно жаль. Летом
Сами китайцы-родители по-конфуциански невозмутимы, хотя зимой задницы детишек из смугло-грязных превращаются в багрово-лиловые. Шанхайская зима бесснежная, но мерзкая и промозглая, вроде питерского ноября, только месяца три-четыре в году. Отопления в городе нет, бетонные коробки домов выстывают напрочь. Окна в домах — железные рамки со стеклышками, заклеивать их бесполезно… Кондиционером квартиру особо не нагреешь, да и дорого. Вот и сидят шанхайцы по домам в трех свитерах и двух куртках, и самые маленькие из них — с голым задом.
Какающий человек встретился со мной взглядом, улыбнулся, ткнул в меня пальцем и радостно провозгласил:
— Вайгожэнь!
Киваю и отвечаю по-русски:
— Да, мальчик. Ты прав. Это я.
Дети почти всегда называют иностранцев именно так: вайгожэнь, «иностранный человек». Но взрослые, на улице — практически никогда. У них припасено для нас другое слово: лаовай. Сами китайцы утверждают, что это одно и то же. Слова-синонимы. Ну, так и для меня, например, «кавказец» и «хачик» — близнецы-братья. «Хачик» даже лучше — короче.
Себя китайцы, если оказываются за границей, иностранцами не считают, так уж устроена их картина мира. Китаец — всегда и везде китаец. Если его встретить в другой стране и назвать лаоваем, он просто не поймет, что это говорят именно ему, ведь он — чжунгожэнь — человек Серединного государства, или центровой чувак, как говорили в моем дворе. А лаовай — что в Китае, что у себя на родине — так и останется для китайца лаоваем.
Есть совсем уж официальное гокэ — «гость страны». Но это для делегаций и президентов, я так полагаю. Ко мне так никто не обращается, рылом не вышел.
Слово «лаовай» перевести сложнее. У меня есть бейсболка, подарок друзей из России. На ней два крупных иероглифа — «лао» и «вай». И надпись по-русски, чуть ниже: «заморский черт».
Мне этот вариант кажется самым правильным.
Выхожу к небольшой речке. Она петляет по моему району, вливаясь где-то там, на востоке, в Хуанпу.
В городском мареве на противоположном берегу видны кирпичные трубы. Тянутся серые приземистые здания цехов и хибары в стиле «ласточкины гнезда». Один этаж нависает над другим, сбоку прилеплена еще парочка.
Щербатый бетон набережной, грязно-зеленая, в перьях бензиновых разводов вода. Ржавая до невообразимости баржа медленно заползает под мост. По второму, дальнему мосту, проносится поезд наземного метро. Пахнет протухшей мочалкой, дегтярным мылом и мочой.
Тут, у речки, место моей боевой славы. Отличился месяц назад.
Брел куда-то, в такую же жару. В кармане тоскливо лежали два юаня. Я мучительно соображал, как бы на них выпить пива. Не получалось никак: три юаня бутылка, минимум. В мозгу
Еще было много местных, из уличных продавцов, кто заметил. Я не ожидал, что все ринутся.
Но мне было нужнее.
Шанхай приучает к двум вещам. К южному разморено-ленивому состоянию и, одновременно, к быстроте реакций — броску в сторону нужных тебе объектов. Замешкаешься, начнешь щелкать клювом — в пойманное тобой такси усядется кто-нибудь другой, а на свободное место в автобусе плюхнутся сразу двое. Не приготовишься к выходу из вагона метро — и едва откроются двери, толпа с платформы впихнет тебя обратно…
Ждать и уступать тут просто не принято — надо жить самому.
В споре за юань победила спортивная сноровка.
Пива тогда я все же выпил.
По-хозяйски располагаюсь на парапете. Слева пачка сигарет, справа бутылка, сам в центре композиции. Локти на горячем бетоне, рожа потная и, наверняка, красная. Болит сердце.
Когда-нибудь меня тут хватит инфаркт. Если умру, отправят ли мое бренное тело в Москву, или в целях экономии места и веса, сначала кремируют? Топлива на меня уйдет побольше, чем на среднего китайца. И как станут отправлять — в пакете, урне, коробке? Почтой, или просто с оказией?
В моем контракте об этом ничего не сказано.
Хорошо, если меня тут просто прирежут. Как у Есенина — в кабацкой драке, под сердце финский нож… Мать уже вряд ли станет выходить в шушуне на дорогу…
Но меня не убьют в Шанхае, разве что сам попаду под автобус или свалюсь с моста: здесь безопасней, чем в Артеке во времена моего пионерства. Ночью можно идти через город, по самым диким трущобам и пустым улицам. Не окликнут, не окружат, не зайдут сзади. Не тормознет автомобиль с мигалкой, не будут вглядываться в тебя из-под козырька фуражки пустые жестяные глаза. Здесь не заложат в подвал гексоген. Смешно вспоминать, как в том далеком московском сентябре, после взрыва на Каширке, я дежурил с мужиками-соседями у подъезда и спал на кровати одетым, на случай повторной беды.
Мама может быть спокойна. Когда я звонил ей последний раз? Или писал?..
Не помню.
Я смотрю на воду, на мелкий мусор возле бетонной стены. Щурю глаза и смахиваю капли пота с бровей.
Мог ли я подумать, что проживу в Шанхае столько лет… Не год и не два. Что вообще окажусь тут…
Лезу в карман за телефоном. Мне никто не звонит, кроме случайных китайцев. Я тоже никому не звоню. Но телефон я всегда держу включенным и вовремя заряжаю. Там, под обшарпанным пластиком, хранятся важные сообщения. Все они — от Ли Мэй. Я часто читаю их подряд. Иногда выбираю одно и смотрю, когда его получил. Двенадцать цифр — месяц, число, год и время. Стараюсь припомнить в деталях каждый из дней, каждый момент.