Шапка Мономаха
Шрифт:
Мокрого снегу ночью намело по колено. С рассвета весь Киев, вооружившись лопатами, освобождал от заносов двери и ворота, утаптывал дворы. Малые дети катали снежных баб, отрочата лупили друг друга снежками, играя в княжью распрю. Из-за тына с улицы неслись вопли мальцов:
– Не хочу быть в дружине Святополка!
– А ты перебеги к князю Мономаху, Павша!
– Нечестно перебегать! Киевская дружина и так мала.
– Нечестно у пленных глаза вынимать! Так только лживые
– А вот я скажу попу, как ты на греков ругался…
Настасья спозаранку тоже погнала холопов расчищать двор. Потом из дому вышел Добрыня, велел покидать снег в большую горку. Раздевшись до исподних портов, он с уханьем извалялся в той горке. Настасья не понимала этих мужних забав, а когда он и сына стал по утрам окунать голышом в снег, едва не бросилась поначалу на Добрыню с кулаками. Теперь уже немного пообвыкла, но каждый раз замирала сердцем, слыша заливистый смех Яньши. Держа младеню за руки, Добрыня подкидывал его над кучей снега, ронял и сам веселился будто несмышленое дитя.
За смехом не услышали, как стучатся в ворота. Открывший холоп впустил на двор гостя. Глянув на него, Настасья обомлела. Никогда не видав таких старых среди людей, она решила, что пожаловал дед Карачун, хозяин снежных бурь и метелей, укорачивавший день и насылавший падеж на скот. Только недавно, на зимний солнцеворот, у соседей пекли ему хлебы-карачуны и гадали на них. Хотя и не верила она во всякую идольскую нечисть, но бабкины сказки помнились и часто сами собой вскакивали на ум. Настасья перекрестилась и кинулась к мужу отнимать дите. Да сама себя в душе укорила: разве Карачун ездит на коне и имеет ли при себе конных холопов?
– Мир дому твоему, Добрыня, – сказал гость. – Доброго здоровья тебе, хозяюшка.
Со странным выраженьем он смотрел на дитятю, которого Настасья закутывала в подол своей вотолы. Тем самым только раздразнил ее сомнения.
– И тебе ясных дней, Янь Вышатич, – молвил Добрыня.
По его спокойствию Настасья поняла, что опасаться нечего, но, пролепетав приветствие, все же укрыла чадо в дому. Только в верхней истобке, передав дите девке, вдруг осознала, что у сына и пришлого старика одно имя.
– Не застудишь младенца? – с заботой спросил боярин Добрыню.
– Чего ему застужаться, – пожал Медведь огромными волосатыми плечами с давними шрамами.
– Шерсти на нем я не приметил, – будто в шутку сказал старик.
– Пойдем, Янь Вышатич, в дом. Как бы мне тебя не застудить.
В дому Настасья уже хлопотала: рассылала холопов и девок за снедью и питием, принесла нарядную рубаху и новые порты для мужа. Поклонившись гостю, она спросила:
– Не ты ли тот Янь Вышатич, что был в Киеве тысяцким?
– Тот самый, хозяюшка, – с ответным поклоном сказал старик.
– Не серчай, боярин, что муж мой встречает тебя в исподнем, – смутилась Настасья. – Окажи честь, отведай угощения с нашего стола.
– Ну чего застыдилась? – буркнул Добрыня, застегивая пояс. – Будто у меня на тулове срамные части растут.
– Благодарствую, хозяюшка, – ответил гость на приглашение. – Отведаю с охотой.
Настасья вдруг застеснялась под его пристальным взглядом. Будто невзначай стала поправлять на лбу убрус, загородив лицо рукой. Не ведала баба: в любви к мужу ее былая неказистость укрылась цветеньем, как земля после схода вешних вод.
Стол в горнице был уже накрыт: стояли горками пироги, горшки с кашами, длинные латки с заливным и жарким, блюда с лапшой и печеным мясом, корчаги с медом и пивом. Добрыня и старик уселись друг против друга. Настасья встала сбоку, сложив руки на чреве, любовно глядела на мужа, робко поглядывала на гостя.
– Поди, жена, – молвил Добрыня. – Не мешай боярину. Он ко мне для разговора пришел.
Оставив холопа прислуживать, Настасья тихо вышла из горницы. Напоследок украдкой смазала взором по Яню Вышатичу. Непонятное вдруг толкнулось ей в сердце – вроде как дите ножкой брыкает в утробе. Ей стало внезапно жаль старика – столько пережитой тоски блазнилось в его согнутой годами спине.
Холоп разлил по кружкам мед, но ни Добрыня, ни гость не притронулись к ним. Сидели молча. Боярин не знал, куда девать очи. Добрыне мешали руки – то на стол положит, то уберет на колени. Наконец сунул за пояс и одеревенел.
– Что мы как чужие сидим, – заговорил первым Янь Вышатич. – Не чужие ведь мы друг другу, Добрыня. Давай, что ли, выпьем.
Он взял кружку. Медведь подцепил свою, молча отпил половину.
– Как сына назвал, скажешь? – вытерев усы, спросил боярин.
– Янем.
– Не передумал… – дрогнул голосом старик.
– Люди передумывают. Я нет, – сказал Медведь, просто и открыто взирая на него.
Янь Вышатич опустил взгляд.
– Трудно мне, Добрыня, объяснить тебе все словами…
Медведь наклонил голову вбок, сложил недоверчивые складки на лбу.
– Может, и не надо ничего объяснять, – с усилием продолжал боярин. – Оставить как есть… Как прежде было, – быстро поправился он. – До того как…
– До того как ты стал брезговать мной? – подсказал храбр.
– Я не… – встрепенулся старик. Но оборвал сам себя и поник. – Не так просто, Добрыня. Однако, наверно, ты прав. Я брезговал… принять то, что даровал мне Бог. Божьи пути неисповедимы. То, что просишь всю жизнь, Он может дать вот так… словно обухом по голове. Потому что Господь не раб людских желаний… Исполняет их как хочет. Дело человека решать – взять ли дар или отвергнуть. Но если отвергнет – как может просить потом еще что-либо?..
Медведь смотрел непонимающе.
– Это все оттого, что я рассказал, кто была моя мать? – спросил он.