Шатуны
Шрифт:
Ночь Толя провел в своей московской, мрачной и узкой комнате, в окно которой не раз взбираясь по трубе, заглядывал Пинюшкин — странное существо, так боявшееся самого себя, что его тянуло все время вверх, на крыши. На сей раз Толя проснулся рано утром: и в полуутренней, загадочной тьме, готовой разорваться, спонтанны и неожиданны, как духи, были зажегшиеся в окнах больших домов огни. Холод воскресения после сна укалывал сознание Падова.
Чуть непонятный для самого себя он вышел на улицу, вдруг понадеявшись увидеть Ремина в самой ранней московской пивнушке, на Грузинской улице.
Подойдя,
На одном личике так прямо и была написана некая неземная наглость, точно ничего вещественного для этого типа не существовало. Он постоянно плевал в свою кружку с пивом. Его звали почему-то женским именем Таня, и хотя вкрадывалось впечатление, что его все время бьют какие-то невидимые, но увесистые силы, выглядел он по отношению ко всему земному истерически нагло, а вообще — замороченно.
Другой философ — Юра — был очень толст, мутен, словно с чуть залитыми глазами аскета, вставленным в трансцендентно-облеванную свинью; кроме того ему казалось, что его вот-вот зарежут.
Третий — Витя — был вообще черт-те что: все пункты его лица стояли торчком, а душа по существу была сморщена.
Про него — шепотком, по всем мистически-помойным уголкам Москвы — говорили, что Витя не единственный, кто воспринял в своем уме «мысли» Высших Иерархий, но тяжести оных не выдержал и… одичал.
Четвертый философ был почти невидим…
Между тем Толя с радостным криком вбежал в пивную.
Юра как раз заканчивал свою речь об Абсолюте.
— Господа, нас предали! — закричал Падов.
— Кто?
— Абсолют. Только что я узнал.
Друзья расцеловались. Ремин прямо-таки повис на шее у Падова. А Таня даже завыл от восторга: он очень любил метафизические сплетни.
Толя присел рядом.
Сморщенный Витя смотрел на него одухотворенно-скрытыми глазками; несколько раз он что-то промычал и, изогнувшись, с шипением, упал под стол. Тот, почти невидимый, принял это за знак.
— А ты все в тоске и водке, Гена!? — начал Падов…
Ремин смотрел на все вокруг просветленно чистыми от спирта глазами.
Соберутся мертвецы, мертвецыМатом меня ругать,И с улыбкой на них со стеныБудет глядеть моя мать,— пропел он, устремив взгляд куда-то в сторону.
— А у Абсолюта рука тяжелая, — проговорил Юра, пугливо озираясь на облачка за окном. — Сила Его в том, что Его никто не видит, но зато здорово на своей шкуре чувствует…
За столом да в телогрейке сидитЧерный, слепой монах,Надрываясь, ребенок кричит,Кем-то забытый в сенях.Я не хочу загадывать.Когда я здесь умру…— продолжал Ремин.
— Да ты больше всех пьян, — перебил его Падов. — И совсем не вписываешься к философам. Пойдем-ка, надо поговорить.
Из-под стола вылез сморщенный Витя и строго на всех посмотрел.
Простившись с бродячими, Падов вывел своего друга на улицу и повел его в садик; немного спустя Ремину стало легче.
Через некоторое время они оказались у своего знакомого, в серой, непривычной комнате, за которой — с балкона — виден был уходящий, растерзанный простор. «Недаром даль и пространство давно стали инобытием русского Духа», — подумал Падов. В комнату зашли не спросясь: она значилась всегда открытой для подполья. Хозяин спал на диване: почти все время он проводил во сне, тихо с загибанием рук, наблюдая свои сны. На его спине можно было распивать водку. Рот его был полуоткрыт, точно туда вставила палец вышедшая из его сна галлюцинация.
Падов, в дерганьях и озарении, рассказал Ремину о Лебедином. Гена, обласканный словами о Федоре и Клавуше, заснул у Падова на груди.
На следующее утро решили ехать в «гнездо».
VI
Вскоре в Лебедином творилось черт знает что.
— Съехались, съехались… съехались! — громко кричала и хлопала в ладоши, глядя прямо перед собой непонятными глазами девочка Мила.
Действительно, в Лебедином находились, кроме хозяев, куро-трупа и Аннушки, еще Падов с Реминым и ангелочек Игорек, из садистиков. Шальной и развевающийся, точно юный Моцарт, он носился по двору, готовый обнять и прокусить все живое.
Анна, ласково улыбаясь, смотрела на свое дите. И Клавенька была рядом. Дело в том, что решили справлять появление куро-трупа. Уже всем стало ясно, что сам Андрей Никитич давно помер, но однако ж, вместо того, чтобы умереть нормально, произошел в новое существо — куро-труп. Вот рождение этого нового существа и собрались отметить в Лебедином. Сам виновник торжества выглядел неестественно-оголтело и возбужденно, но очень мертвенно, из последних сил, точно он метался в шагающем гробе.
Полагая, видимо, что он на том свете, куро-труп стал хулиганить, точно после смерти все дозволено. Он, забыв обо всем, дергал деда Колю за член, называл его «своим покойничком» и показывал язык воробьям.
— Где смерть, там и правда, — умилялась, глядя на него, Клавуша.
Посреди двора разостлали черное одеяло; около него и намеривались отмечать. Собрались все, даже девочка Мила. Только Петенька хотел спать; он бродил по углам двора и прижимая руки к груди, пел: «баю-баюшки баю…». Но в руках у него ничего не было; и Ремин ужаснулся, догадавшись, что Петенька убаюкивает самого себя… Баю-баюшки-баю… Под конец Петенька свернулся под забором и, мурлыча самому себе колыбельную песенку, задремал.