Шатуны
Шрифт:
Гнездо Падовских приютилось на отшибе одного селения, около довольно безлюдной дороги; оно представляло собой одноэтажный домик, скрюченный и покосившийся, прикрытый не то травкой, не то кустами. В доме была всего одна большая комната, но рядом различные закутки; одно окно было сбито набекрень, второе почему-то заколочено.
Христофоров прямо-таки влетел в дом; в комнате было темно, две свечи освещали сидевших на полу людей; то были Падов, Ремин, Анна, Игорек и еще двое, Сашенька и Вадимушка, совсем юные, из новичков, которых Падов привез, чтобы воспитать молодую поросль. Их еще почти детские розовые мордочки млели от радости в мрачном полусвете
Христофоров с хода, неожиданно закричал:
— Отца, отца потерял! Папу!!
— Куро-трупа? — сонно проговорил Падов.
— Не куро-трупа, отца! — взвизгнул Алешенька, надвигаясь на стену.
— Да ты успокойся, расскажи, — пробормотал Ремин.
— Господь вон тоже своего Отца Небесного, потерял; на время; но потом же, говорят, нашел, — не удержавшись, вставила Анна.
Через несколько минут, каким-то странным, непонятным образом разговор о потери куро-трупа перескочил на Бога.
— Не приемлю, не приемлю! — визжал Падов, — я хочу быть Творцом самого себя, а не сотворенным; если Творец есть, то я хочу уничтожить эту зависимость, а не тупо выть по этому поводу от восторга.
Из угла поднялась Анна; ее лицо горело.
— Наша тварность может быть иллюзией; по существу это вера; решительно утверждать можно только то, что мы как будто не знаем откуда появились; поэтому мы имеем право, такое же как и вы, верующие в Творца, верить в то — ибо это для нас предпочтительней — что мы произошли из самих себя и не обязаны жизнью никому, кроме себя. Все в «я» и для «я»!
Но Христофоров уже затопал ногами:
— Ничего не хочу слышать, верните мне моего отца! Он, как тень, метался по комнате из угла в угол, расшвыривая какие-то тряпки, лежащие на полу; Сашенька и Вадимушка, разинув рты, как два галчонка, с любопытством смотрели на него.
— Это вы довели моего отца до сумасшествия! — кричал Христофоров. — До вас он был тихий и верующий; вы сделали его идиотом…
Каковы наши-то христиане, — хихикал, корчась от утробного восторга, Падов. — Сразу за рационализм схватился… Сумасшедший… Больной… Медицина… Где врачи?!! — передразнивал он. — А невдомек, что никакие врачи тут не при деле…
— Вот в том-то и гвоздь, — подхватил Ремин, — что это псевдо-христианство слишком рационально для нашего сознания; в конце концов оно просто недостаточно абсурдно для нас…
— Ничего не хочу слышать! — вопил Христофоров. — Вы обернули моего отца в идиота…
— Если конечно идиотом называть каждого, кто находится не в этом мире, — пискнул в ответ Игорек.
Наконец, Христофорова уняли. Под конец он разрыдался. «Простите меня», — нелепо пробормотал он.
— Ну ты же видишь, Алеша, что мы не при чем, — растрогалась Анна, — кто знает, что может с каждым из нас произойти…
— Но все-таки мы верим в наше «я», в его бессмертие и победу над миром, — вдруг загорелся, вмешавшись, Ремин. — Больше не во что верить, а тем более любить.
— Что с вами произошло? — вдруг, словно очнувшись от своего горя, проговорил Христофоров. — Вы никак стали Глубевцами?!..
Он был прав наполовину.
События развивались так, что покинув Лебединое, Ремин ринулся искать встречи с глубевцами и в конце концов нашел тех, кого искал. Он провел в их обществе несколько дней и поехал от них в Падовское гнездо — куда уже прибыла (после истории с Извицким) радостно встреченная Анна — преображенный, взъерошенный, охваченный каким-то приступом веры в религию Я. Здесь он заразил всех своим упоением: вероятно все ждали этого взрыва или просто в душе накопилось слишком много любви к «я» и жажды его вечности и бессмертия. Даже Падов — по мере сил и возможностей — утихомиривал свои негативные силы…
Поэтому Христофоров попал в самую точку; при упоминании о религии Я и Анна, и Падов, и Ремин, и даже Игорек взвыли; юные — Сашенька и Вадимушка — сидящие бок о бок, насторожились.
Ремин, шатаясь, отошел в сторону, к окну. Искаженный свет выделил его белое лицо; казалось, что-то ворочалось по углам; но старые бутылки из-под водки, нелепое тряпье на полу были безжизненны.
— Наше «я» — единственная реальность и высшая ценность, — заговорил Ремин, — надо не только верить в его бессмертие и в его абсолютность; не только любить свое «я» бесконечной духовной любовью; надо попытаться реализовать это высшее Я при жизни, жить им; испытывать от этого наслаждение; перевернуть все на сто восемьдесят градусов; и тогда мир превратится в стадо теней; все, что есть в нас тварного, зависимого, исчезнет; а Бог — это понятие имеет смысл только, если оно не отделено от «я»… — Ремин захлебывался. — Жить в «я», жить новой духовностью…
Было такое чувство, будто все метались в самих себе и к себе; руки Анны словно тянулись ввысь; казалось, воздух дрожал от тайных желаний и всплеска спасения; один Христофоров угрюмо молчал.
Анна, мельком взглянув на него, вдруг почувствовала ощущение какого-то органического превосходства; не удержавшись, чуть согнувшись, так что по всему телу прошло это ощущение превосходства, его дрожь, она подсела и с умилением погладила руку Христофорова; ему показалось, что где-то сзади него, в углу, запричитала помойная крыса.
— Одна деталь, Алешенька, одна деталь, — прошипела Анна, погрузив Христофорова в свои глаза. — Я хочу сказать об усладе солипсизма. Причем, это особенный необычный солипсизм… Так вот, Алешенька, — погладила она Христофорова, — тебе никогда не познать, понимаешь… никогда, какое наслаждение считать себя не просто центром мира, но и единственно существующим… А всего остального — нет… Тень… И даже не тень…А как бы нет… Какая это радость, какое самоутверждение… Никакая гениальность, никакое посвящение с этим не сравнится… Подумай только, вживись, столкнись с этим фактом — ничего нет, кроме меня, — ноздри Анны как-то даже чувственно задрожали от наслаждения. Христофорова передернуло от отвращения. — Какой это восторг, какая тайна, какое объятие!.. Чувство исчезнования мира пред солнцем «я»!!.. Ничего нет, кроме меня!.. Это надо ощутить во всей полноте, каждой клеточкой, каждой минутой существования; жить и дрожать этим… А «абсурд», чем абсурднее, тем истиннее… ведь «я» над всем, и ему плевать… Тьфу — миру, все в «я»…
Падов затрясся от восторга; в пыли и тенях этой странной, огромной комнаты он пополз к Анне и Христофорову.
— Солипсизьм — слово-то какое, — утробно захихикал Падов. — Правда, Аннуля, в самом этом слове есть что-то склизкое, тайное, извивное… Даже сексуальное.
Анна захохотала.
— Представляю себе: два солипсиста в постельке, он и она, — Аннуля подмигнула Падову. — А недурственно: любовь между двумя солипсульками.
Падов завопил, протянув к ней руки: «Родная!» Он, так и причмокивая, просюсюкал это извивно-сексуальное слово: «Солипсулька!»