Шефский концерт
Шрифт:
Вскоре Павел и Ната в сопровождении бойца ушли к полуторке, в кузове им была приготовлена постель — хрусткое, пахучее от разнотравья сено, прикрытое брезентом, и пара шинелей.
— Располагайтесь, товарищи. Вот моя постель. Эта комиссара. Как-нибудь до утра перемучаетесь, — словно извиняясь, предложил комполка Карамышеву и Алферову.
— А вы? — поинтересовался Карамышев. Он сидел на нарах в тени и пыхтел, распутывая стянувшийся в узел шнурок туфли.
— Все будет в порядке. Летом каждый кустик ночевать пустит, — бодро ответил комполка.
Алферов
— Давно на войне? — спросил тот, развязав наконец шнурок.
— С самого начала, — ответил комполка. И уточнил: — с Халхин-Гола.
— И орден тогда же?..
— Нет, несколько позже.
— Воевать долго будем?
— Придется, — неопределенно ответил комполка.
— Курить у вас можно? — спросил Карамышев и, густо задымив, закашлялся, сел на нарах, подобрав коленки к подбородку. Затем почти шепотом: — Почему отступаем?
При этом вопросе Алферов плотнее прикрыл веки и задержал дыхание так, что застучало в висках. Стало тихо. «Сейчас он опять какую-нибудь поговорочку», — поморщился Алферов и устало расслабился.
— Цыплят по осени считают, — ответил комполка. А сам вспомнил, что август на исходе; скоро осень, дожди и черная чавкающая хлябь под ногами, что отступать станет совсем невмоготу. — Война, дорогой товарищ артист, состоит из отступлений и наступлений...
— Про это я знаю, — усмехнулся Карамышев, понимая, что комполка имел в виду его штатскую неосведомленность. — Это я на гражданской войне еще усвоил, — сказал, отвергая наивное объяснение командира.
Комполка встал, словно ему надоел этот допрос. Лицо его было в тени, выше лампочки, жесткий белый свет выпукло обхватил широкую грудь, начищенные пуговицы и яркий орден Красного Знамени.
И тут Алферов не выдержал.
— А немцы близко? — спросил как можно спокойнее, намекая, что не спал, что он тоже участник их разговора, хотя и молчаливый.
— Предстоит встретиться, — ответил комполка. — Простите, мне пора. Отсыпайтесь, товарищи. Утром по росе выезд. — И, мягко прошуршав хвойными ветками, вышел.
Со свету все вокруг было черно. Лишь вверху — звездное решето неба. Звякнуло кольцо на винтовке часового, стоявшего где-то рядом, в засасывающей черноте ночного леса. «Снял с плеча винтовку, — определил комполка. — А старик артист — заноза. Вопросы с подкавыкой. Со «вторым планом», — вспомнил он выражение Павла. — Однако не озябли бы в кузове». Он шагнул в плотную тишину между деревьями, и темень, словно глубокая вода, сошлась за его спиной.
— Ты знаешь, я давно не спал под открытым небом, — ерзая на сбившемся под брезентом сене, прошептал Павел. — И совсем спать неохота.
— Павлуша, ты опять стягиваешь с меня шинель, — также шепотом отозвалась Ната.
Они лежали на спинах, глядя в небо, каждый думал о своем, изредка нарушая молчание почти не требующей ответа фразой.
— Приедем, я снова пойду к этому военкому. Он выгнал меня, как мальчика: «Когда нужно будет, мы пришлем вам повестку, а пока обслуживайте бойцов скетчами! Идите, вы свободны!» И это мне — ворошиловскому стрелку! Ты спишь, Натуся?
— Нет... Скоро месяц, как мы с тобой супруги, — серьезно сказала она. — Я пойду на курсы медсестер.
— Ты помнишь, когда мы сегодня играли сценку из второго акта, два красноармейца друг друга локтями толкали и хохотали? Чудаки!
— Какие?
— Да те, что на траве в первом ряду.
— Не помню. Смотри. Луна.
— Я мечтаю, чтоб ты сыграла Офелию. Ты так хотела эту роль! Помнишь: «Сударыня, могу я прилечь к вам на колени?» Ну, отвечай же, Ната, как там дальше?!
— «Нет, мой принц».
— «Я хочу сказать: положить голову к вам на колени?»
— «Да, мой принц».
— «Вы думаете, у меня были грубые мысли?»
— «Я ничего не думаю, мой принц».
— «Прекрасная мысль — лежать между девичьих ног».
— «Что, мой принц?»
— «Ничего».
— «Вам весело, мой принц?» Интересно, в Германии сейчас Шекспира играют? — спросила Ната.
— Давай поцелуемся, Натуся.
— Не хочу, ты пьяница. От тебя несет водкой. — И, обнимая его, шепнула: — Ляг перочинным ножичком. — Это значило: повернись на правый бок, подбери к животу коленки. Она тоже легла так, тесно прижавшись к его спине. Натянутые до ушей шершавые вороты шинелей пахли чем-то незнакомым — не то потом, смешанным с дымом, не то карболкой.
Июль сжег степь. Она распростерлась во всю ширину горизонта, беззвучная и безучастная ко всему, придавленная ожидающей тишиной. Кое-где по сторонам стояли ржавые стебли подсолнуха с поникшими, свернутыми головами да жестяно шелестели порыжевшие листья кукурузы. Такой эта степь и досталась августу, догасившему в ней все зеленое.
Между курганами проползала тоненькая ниточка исколдобленной дороги, по ней быстро перемещалось густое облако пыли, тянувшееся, как на привязи, за колесами полуторки.
Ната сидела рядом с водителем — молодым лопоухим красноармейцем, напряженно всматривавшимся в унылость запекшейся суглинистой колеи.
Вчера в разговоре с Павлушей Ната бодрилась. А сейчас, когда к ней никто не обращался, когда не надо было никого выслушивать и никому отвечать, ее охватила тревожная растерянность. Если Павлуша уйдет в армию, что будет делать она? Театр могут эвакуировать, и они, чего доброго, потеряют друг друга. Ната понимала, что война — страшное бедствие, но понимание это было отвлеченным, оно не содержало для нее покуда никаких жестоких и трагических подробностей: душа ее была настроена фильмами, книгами и бодрыми маршевыми песнями, каких было так много в последние предвоенные годы. На них, рассказывавших о возможных будущих битвах, лежал отсвет гражданской войны...