Шефский концерт
Шрифт:
А в кузове мужчины вели разговор, какой обычно возникает меж людьми давно знакомыми и часто бывающими вместе в дороге. Они сидели на сене, привалившись к небольшому ящику с театральными костюмами и прочим реквизитом.
Карамышев курил, то и дело хлопая ладонью по сену, куда проваливались искры, сбитые с его папиросы тугим встречным ветром.
— Вы нас в конце концов подожжете, Леонид Сергеич, — вяло произнес Алферов. — Я знал одного курильщика, у него половина зарплаты уходила, чтобы оплатить стоимость скатертей, одеял и простынь, пропаленных в гостиницах... Сколько нам еще ехать?
— Бог его знает, — ответил Карамышев. — Завтра выезд к летчикам...
— На Ольховский аэродром? — оживился Павел.
Алферов вяло прикрыл глаза.
— На Ольховский аэродром, на Богучаровский
Его терзало ощущение непоправимости чего-то. Оно пришло от воспоминания, как лет восемь назад его приглашали в большой, интересный театр, в другой— шумный, с синими троллейбусами — город, а он не поверил в себя, испугался. Уже был бы заслуженным... Тогда бы им так не бросались: с одного шефского концерта на другой. Того и гляди, угодишь под бомбу... Дико. «Быть или не быть?» — вопрошаешь из кузова грузовика. А кто ответит? Случайный осколок или бойцы, сидящие на траве? Ну, хорошо, пусть восторженный Паша верит, что эти концерты вдохновят кого-то.. Наивность или тщеславие молодости... К тому же юная жена, час испытаний, а он герой в плаще и со шпагой... Приятно, эффектно! Но Карамышев! Мудрый и опытный, понимает же, каков риск и какова цена риска! Зачем он пришел в театр, Карамышев?! Руководил бы себе армейской самодеятельностью... Пожинай, пожинай, Петр Петрович Алферов, плоды своей трусости: ныне ты артист городского музыкально-драматического театра! «Музыкально-драматического»! Шекспир и... «Запорожец за Дунаем», «Цыганский барон». Провинциальная универсальность! Вчера в этом лесу играл командира саперной роты. Произносил какие-то чудовищно крикливые слова из пьесы местного драматурга — литсотрудника городской газеты. Страшно нелепо! Нелепо и страшно... Боже мой!..
Алферов открыл глаза и близко увидел лицо Павла. Он смотрел сбоку на Алферова, на его поредевшие льняные волосы, колыхавшиеся на ветру, в них трудно было заметить прятавшуюся седину.
В распадке у моста через заболоченную реку взмахом флажка машину остановил красноармеец. Такого уставшего и запыленного человека Павлуша никогда не видел. Трудно было определить его возраст, блондин он или брюнет: брови и ресницы, закрылья носа и впадины под глазами были серыми. Лишь на шее, выпиравшей кадыком из распахнутого ворота гимнастерки, струйки пота промыли извилистые бороздки. Таким же белым-белым оказался высокий лоб, когда боец сдвинул пилотку.
— Дальше нельзя! Немцы прорвались. Танки! — хрипло сказал он, тяжело снимая зачем-то винтовку. — Так что вертайте. Можно вдоль реки.
И тогда все в наступившей тишине услышали далекий гул, словно по булыжной мостовой катились пустые железные бочки, догоняя и подталкивая друг друга. Затем высоко шелестяще просвистел снаряд.
— Еще выстрел! — крикнул Павлуша. — Ната!
— Не. Это разрыв, — вяло сказал боец и сунул почти бесцветный флажок за голенище...
Тем временем водитель сбегал к реке, отогнав ряску, ополоснул красное лопоухое лицо и зачерпнул ведро воды. Все с таким вниманием смотрели, как он лил ее в радиатор, будто это было самое главное, что их сейчас занимало. Смотрели, как боковые струйки, не попадавшие в горловину, стекали по грязной решетке, сворачивались в ртутные шарики и, почти не обволакиваясь пылью, уходили в ее жадную теплую глубину.
Вдоль поймы гнать машину было трудно. А тяжелые железные бочки, наполненные гулом, каэалось, настигали. Из-за высоких рыжих курганов навстречу гулу, как бы пытаясь отбросить его, изредка постреливало орудие; снаряды, вспарывая сухой воздух, набирали высоту, и шелестящий звук их засасывало серое, чуть подсиненное, слинявшее небо...
Дробь автомата услышал Карамышев. Услышал одновременно и звон стекла и странную тишину, когда машина, съехав вбок, замерла на месте, тишину, о которую позвякивало пустое цинковое ведро на цепочке у заднего борта.
— Ложись на землю! — почему-то шепотом приказал Карамышев и опустил плечи, как человек, привыкший к неожиданностям окопной жизни.
Раньше всех у кабины очутился Павел. Он рванул дверцу.
— Ната!..
Она сидела, выпрямившись, откинув голову, по влажному лицу расползалась белая тень.
— Да, — шевельнула она сухими губами.
И тут Павел заметил съехавшую с сиденья маленькую фигурку красноармейца. Он лежал головой на коленях у Наты, выставив большое розовое ухо, а из-под щеки по ее платью ширилось, как на промокательной бумаге, бурое пятно. Почти вся автоматная очередь, размоловшая лобовое стекло, досталась этому пареньку. Павел поднял с пола его новенькую пилотку, когда услышал за спиной голос Карамышева:
— Быстро, быстро отсюда! За мной...
Они бросились к реке. Глубоко увязая в чавкающей топи, перебрались на высокий берег. Выпачканные по грудь черной болотной жижей, сглатывая сухим горлом слюну, обессиленные, они опустились на торфяник, прикрытый высокими кустами. И лишь тогда Павел разжал ладонь. Ната высвободила свою руку, потерла запястье — так сильно он сжимал его, пока они бежали сюда. Алферов безучастно рассматривал зеленые конфетти ряски, облепившие мокрые брюки. На его льняных легких волосах темнел быстро подсыхавший комок грязи. Запахло табачным дымом. Все повернулись к Карамышеву, неизвестно каким чудом ухитрившемуся закурить. Он тяжело дышал измученными эмфиземой легкими и, видимо, до головокружения глубоко затягивался. Между колен стоял карабин, а на шее висел широкий ремень с двумя подсумками. Никто не помнил, когда он успел вытащить это из кабины убитого красноармейца.
Отдышавшись, Павел подполз к кустам, развел их и сразу же внизу увидел двоих: они лежали между холмиками, тяжело раскинув ноги в странных коротких сапогах, и ожидающе всматривались туда, где остановилась полуторка, настороженно выставив тускло отсвечивающие автоматы. В стороне стоял мотоцикл с коляской, возле него, на траве, как во время пикника, — консервные банки, фляги и полкаравая ребристого крестьянского хлеба с воткнутым плоским штыком.
«Такие они... Вир бауен моторен, вир бауен тракторен», — ожесточаясь, подумал Павел и тихо позвал Карамышева. Тот медленно всматривался в них, а затем подвинул к Павлу карабин.
— Ну, Паша... Их двое... Глаза у вас моложе.
— Которого? — хрипло спросил Павел, притягивая карабин.
— Того, с закатанными рукавами...
Они глубоко посмотрели друг другу в глаза, и Карамышев кивнул.
Павел коснулся щекой холодноватой глади приклада, но Карамышев пальцем легко постучал по затвору. «Патрон! — ужаснулся Павел. — На месте ли патрон?» Он мог нажать крючок, и, не окажись там патрона, те двое услышали бы лишь пустой щелчок металла! Осторожно, чтобы не звякнуть, отвел затвор: из маслянистой глубины магазинной коробки всплыл патрон с желтым зрачком капсуля. «А что, если осечка?»— снова подумал Павел, запирая в патроннике этот желтый зрачок. И вдруг понял, что не знает, куда надо целиться. Он вспомнил все мишени, по которым стрелял: круглые с «яблочком» посередке, фанерные зеленые фигуры с пробоинами там, где предполагалась голова; вспомнил, как в этих пробоинах свистели степные сквознячки, как затыкал дырочки колышками из обломанных веток...
Немец выбрал сам себе смерть. В момент, когда Павел, задержав дыхание, плавно потянул к себе крючок, тот, с закатанными рукавами, стал подниматься. Видимо, решил, что убитый ими шофер был один: удобно притаившись, они с приятелем долго ждали ответного огня русских солдат, ехавших, как полагали, в грузовике. Но в этом веселившем их коварном ожидании тех, кто, не видя их, мог пойти под пули двух автоматов, немцы не заметили четверых штатских...
Павел, очевидно, целился в голову, но пуля пошла в грудь. Тяжелый выстрел карабина скатился вниз к холмам. Второй немец, не понимая, что произошло, бросился к мотоциклу. Он нервно дергал стартер, оглядываясь на лежавшего товарища. Павел видел его красивое узкое лицо с очень изящными очками, целиком уместившееся в роковой кружок намушника. Выстрел швырнул мотоциклиста в коляску. Он затрепетал руками, силясь ухватиться за что-то, вспомнившееся лишь ему, и затих.