Шекспир и его смуглая леди
Шрифт:
(стал силен с недавних пор, пока готовился проект)…
и ему, грамотному, тяжко было смотреть на это рукописное творение, он вмиг порадовался, что ни один лист шекспировских рукописей пе дошел (не дойдет) до потомков. Хотя… Нет, Смотритель по-прежнему не собирался, не имел права хоть в малости изменять миф. Просто он также вмиг оправдал подопечного: мало ли в Истории литературы гениев, не друживших с грамотой или чистописанием? Хватает и хватало. И нечего потомкам, которые так и норовят опустить (сбросить с котурнов) любого великого предка, давать для того повод.
Не дошли до потомков рукописи? Так и будет!
А как
(лучше — опосредованным, но бывает — непосредственным)…
этого События.
Как в старой песне: любовь — кольцо…
— Ты же сказал, что хорошо учился в школе, — произнес Смотритель раздумчиво, перебирая исписанные листы. — Трудно предположить…
— Я не говорил, что хорошо, — немедленно отказался Уилл. — Я говорил, что учитель у нас был замечательный. Это правда. А я чистописание терпеть не мог. Да и отец работать заставлял, он у меня — кожевник, так что эти руки… — он повертел ладонями с растопыренными пальцами, — не для чистописания. И потом: я же все, что сочинил, худо-бедно, но написал. И прочел вслух по писаному, ни разу не сбился. Чего ты еще хочешь?
— На самом деле ничего, — ответил Смотритель. — Разве что узнать одну мелочишку: как ты назовешь пьесу?
— Не знаю, — беспечно сказал Уилл. — Может быть, «Бродяга во дворянстве»?
— Ни в коем случае! — перепугался Смотритель. Что-то его эксперимент начал втягивать в себя совсем другие, посторонние, времена, и других, тоже посторонних, людей. Вот и название (почти то же!) грядущей пьесы грядущего Мольера неожиданно всплыло. Что за странные побочные эффекты привычной, даже рутинной уже менто-коррекции? Как бы ненароком не намешать сюда чего не надо… — «Бродяга во дворянстве» — это пошло, дружище Уилл. Это, знаешь ли, как-то очень пофранцузски. А мы с тобой, Mon cher, в Англии. Назови-ка ты пьесу «Укрощение строптивой».
— А кто строптивая? Мелисса?
— Я уж не знаю, кто строптивая у тебя, но в похожей пьеске, что я смотрел в Глостере… скверный текст, кстати, очень скверный, Бербедж прав совершенно… там ее звали, кажется…
— Черт ее знает, не помню. Но, думаю, это — Мелисса и ее стоит переименовать. Скажем, в Катарину.
— Думаешь, в Катарину?
— Думаю, думаю… Слушай, как ты вообще сочиняешь? Где план сюжета? Где список персонажей?.. Ты хоть знаешь, что у тебя дальше произойдет?
— Я же текст той, старой, пьески помню. Более-менее… Но я не хочу повторяться в точности, мне неинтересно. Я пишу новую пьесу, совсем новую! Я только использую старый сюжет, а имена — другие, место действие — другое, слова — другие, мысли — другие. Я же не вор, Франсуа. Ты захотел, чтоб я стал драматургом — я стал им, не так ли? А драматург может воспользоваться старым сюжетом, у которого к тому же и ав ор-то неизвестен. Ведь может, да?
Смотритель спорить не стал. Он превосходно знал, что традиция сюжетных повторов тянулась с библейских времен и до славного двадцать третьего века, из которого он прибыл к Шекспиру. Заметил лишь про себя: как же быстро Уилл ощутил себя драматургом! Словно и не он поутру уверял графа, что слова для него — темный лес, в котором так легко заблудиться бедному актеру. А сейчас, почувствовав власть над словами, уже и не вспоминает, что она — дар. Со стороны. Еще точнее — дар со стороны графа Монферье, французского самородка, умеющего что-то там в мозгах переворачивать, перемешивать, переставлять. И хоть бы «спасибо» сказал…
Правда, на кой черт графу «спасибо»? А уж Смотрителю — тем более…
Но наглость-то, наглость какова! Это тоже — дар, почище умения «что-то там переворачивать в мозгах»…
— Может, — подтвердил Смотритель. — Пользуйся на здоровье.
— Я и пользуюсь, — подтвердил известное Уилл. — «Укрощение строптивой» — это просто песня, это в самое яблочко. Так ты точно думаешь, Катарина, да?
— А кто ж еще более строптив? Не Бьянка же… Тут ты прав: пусть вторую девушку зовут Бьянкой, вполне итальянское имя… Как там у тебя: «Таким путем сердец не покоряют… А не отстанете, так врежу от души вам по балде тяжелым табуретом… и с ног до головы измажу грязью». Это ж она — потенциальному жениху, если я не забыл старый сюжет. Ну просто фурия!
— Ты прав, пожалуй, — задумчиво согласился Уилл. — А больше женщин в старой пьеске не было, и у меня вроде не предполагается… Катарина, конечно, Катарина… — Оживился: — Я второй акт так и начну — с разговора сестер. Бьянка — тихая, нежная, робкая, а Катарина — вихрь! Ну точно: фурия!
Что-нибудь вроде: «Меня терпеть не можете вы, знаю! Все — для сестры! Она получит мужа. А я должна остаться старой девой? Мартышек нянчить где-нибудь в аду?.. А вот вам всем!..» — Он завелся и показал всем (а в действительности — графу) из вестный жест рукой от локтя, который, как не однажды убеждался Смотритель, равно существовал во многих странах во все времена. — Во как славно сказал! Дай-ка я запишу. А то забуду… — И Уилл, снова подняв с полу обломанное перо, припал к подоконнику и записал мгновенно сочиненное на обороте уже исчерканной страницы.
Смотритель успел посоветовать:
— Насчет «А вот вам всем!», Уилл… Мне кажется, для незамужней девушки — это не самый пристойный жест. Ну сделай ее хоть чуть-чуть помягче, поженственней… Как-нибудь так: «А мне остаться старой девой, что ли, и из-за вас в аду мартышек нянчить? Молчите! Сяду вот и буду плакать…»
— Это она-то — плакать?
— Она — юная дева, Уилл. Нормальная девичья реакция.
— Ты полагаешь?.. Ты так хорошо знаешь незамужних девиц? Откуда бы?.. Ладно, будь по-твоему. Но только лучше — так: «Молчите! Сяду вот и буду плакать, пока мне не удастся отомстить!» Характер должен быть во всем. Даже в обещании плакать. Заметь: плакать — от невозможности отомстить. Это по-нашему, никаких соплей!
Он опять швырнул перо и подул на бумагу, чтобы чернила быстрее высохли.
А песок-то я забыл заказать, подумал Смотритель, ну да ладно, завтра продолжим уже у меня в доме, а там я оборудую кабинет писателя по всем правилам, даже глобус прикажу доставить, чтоб видеть, где Падуя, а где Генуя. И где Лондон.
— На сегодня все? — спросил он у Шекспира.
— Есть очень хочется, — сказал Шекспир. — И от вчерашнего — ну ни в одном глазу. Знаешь, я теперь всегда буду сначала надираться как свинья, а утром — за подоконник и писать. Помогает — лучше любого снадобья. И пишется от души.