Шел старый еврей по Новому Арбату...
Шрифт:
Звоню по заветному номеру.
– Помогите, – прошу.
В том доме снимают обувь на входе и надевают тапочки. В том доме люстра под потолком, хрусталь в буфете, фортепьяно у стены; всё лежит на своих местах и ничего не теряется. В том доме живут замечательные женщины, которые отвечают:
– Нам некогда. У нас подруги рожают.
По замыслу Всевышнего, родам полагалось проходить без мучений, в день зачатия, – после изгнания из рая женщин наказали длительными страданиями.
Потому им и некогда.
Звоню
– "…но одиночество не враждебно общению, отнюдь, ибо ни в ком общительность не развита сильнее, чем в одиноком человеке…"
Кладут трубку, не дослушав.
У них мужья за столом.
Мужьям супы наливают, котлеты жарят, постели бегут расстилать.
Им тоже некогда.
Через неделю укладываюсь на возвышение для последующего излечения ягодицы. Вновь ощетиниваюсь иголками. Жалуюсь:
– Которые не влюбляются, те быстро стареют, – нет ли иголки от этого?
Отвечает коротко:
– От этого нет.
Обидеться бы на всех, на всё вокруг. Холить обиду, подпитывать с наслаждением: если не дано, так оно надолго.
Перехожу на крик:
– Искушениям не подвержен! По путям безобразий не шастаю! То с крыльями к облакам, то ползком по асфальту…
Слушает внимательно неприступная иглоукалывательница, которая меня тревожит. Но где мое ян, где ее инь, суровое и улыбчивое, манящее и отвергающее?
На цыпочках не устоять, а хочется, очень уж хочется. Не погадать ли на черепашьем панцире о ее намерениях?..
Говорит загадками:
– Не ловят рыбу на дереве.
– Покажи(те) язык, – требует.
Язык? И всё?.. Сердце готов раскрыть и показать, утомленное сердце с перебоями, достойное сожаления.
От иголок ноет ягодица. От непокоя саднит душу.
Всё-то она понимает, прозорливица: где только научилась, у каких целителей? Советует, снимая иголки, хрипотца в голосе, ох, уж эта хрипотца:
– Береги(те)сь своих желаний. Так принято в Поднебесной.
Добавляет на прощание:
– Когда дело завершено, следует устраниться. Так тоже принято.
Встаю – уже без иголок.
Оправляю одежды.
Кое-чего она добилась, недоступная, всколыхнув дремлющие чувства. Не акупунктурой, нет, не акупунктурой.
Говорил рабби в давние века: "Никто не покидает этот мир, осуществив хотя бы половину своих желаний".
Этим утешимся.
А боль из ягодицы ушла. Как не было.
Стою у светофора…
…взглядываю на машину поблизости.
Ребенок на заднем сиденье плющит нос о стекло, корчит рожицы – корчу ему в ответ.
Радуемся безмерно, довольные друг другом, разлетаемся по путям своим, а ребенок оглядывается, всё оглядывается,
По пятницам и в праздничные дни я раздавал детворе конфеты, по паре карамелек на каждого.
Не успевал дверь открывать.
Не дождавшись назначенного дня, они молча вставали перед дверью, взглядывали просительно, – как не оделить карамельками?
Выросли те дети, обзавелись собственными, которых не привлекают чужие лакомства, – кормлю теперь птиц…
Будит меня предрассветный птичий пересвист.
Акация за окном вскипает от шевелений.
Дружная перекличка после ночных опасений:
– Как прожили эту ночь?..
– Как выжили?..
Сижу по утрам на балконе – памятником самому себе, пью кофе, жую бутерброды, разглядываю окрестности, которые обступают.
Голубка – кустодиевской купчихой – прохаживается вперевалку по балкону, по-хозяйски подбирает крошку за крошкой. Тельце тучное, откормленное, головка мелкая, – где только мозги размещаются?
Вороны, грузные на подлете, плюхаются на черепицы над моей головой, колготятся на крыше, перекаркивая друг друга, как неуступчиво торгуются, не поделив награбленное. Жизнь стала лучше, ворон стало больше из-за повышенной сытости и недоеденной пищи по окрестностям, – что им мои подачки?
Зеленые попугайчики, видом нездешние – откуда такие взялись? – крикливо просвистывают мимо, хвосты распушают на крутых виражах, притормаживая, словно опускаются закрылки у самолета, – кормом моим не интересуются.
Бульбули, легкие на крыло, на лету подхватывая угощение, – увертливой стайкой огольцов, готовых на дружные пакости, как из глубин подворотни несытого послевоенного детства, разве что не цыкают слюной, не подпугивают запоздалого прохожего.
Мой балкон – их стол.
Птицы – они не брезгливые.
Вот и воробей-паникер, тощий, вертлявый, неказистый, в линялом, будто застиранном, оперении. Кидаю ему крошки хлеба, кидаю крошки сыра: царская еда для заморыша, а он извертелся на перилах, даже попискивает от переживаний. Ему бы руки – схватиться в отчаянии за голову: "Вэй из мир!"; вот же она, еда, на расстоянии клюва, но боязно, всё-то ему боязно, пуганому от рождения.
– Глупый! – взываю молча. – Удача тебе привалила. Сытость на весь день.
Не верит. Не доверяет. Даже обидно.
Улетает, не позавтракав, оставляет в недоумении: неужто и меня следует остерегаться?..
По понедельникам хожу в магазин, закупаю продукты на неделю.
По вторникам приходит Аня, готовит еду из этих продуктов. Тоже на всю неделю.
Аня – полководец перед сражением.
Оглядывает поле битвы, прикидывает очередность изготовления пищи, зажигает газ во всех конфорках и не присаживается передохнуть, пока всё не завершит.