Шел старый еврей по Новому Арбату...
Шрифт:
В один из дней Аня кухарничала на кухне, позвала вдруг без особого волнения:
– Феликс, у вас змея.
Она поднялась по наружной стене, заросшей цепкими растениями, проползла по балкону в комнату, укрылась за тумбой, на которой стоит телевизор.
Позвонил в городскую службу, сказал:
– Змея в доме. Что делать?..
Не успели ответить, как она выползла из-за укрытия: там, за тумбой, пыльно, должно быть, и нечего делать.
Большая, крапчатая – мы с Аней с ней справились. С помощью каминных щипцов и обуха моего топорика, который наконец пригодился.
Приехал
– Не ядовитая. Но могла укусить.
Я расстроился: зачем убивали? Спросил:
– Две не могли заползти?
– Могли, – ответил, – но маловероятно.
Получил деньги за визит, ощутил мои сомнения, добавил в утешение:
– Если окажется вторая, приеду бесплатно.
По сей день вспоминаю ту, крапчатую, себя вспоминаю, тогдашнего. Даже в голову не пришло: убить или выпустить на балкон.
Убивать – оно проще…
Брат добавил в письме:
"Зачастил в Тимирязевский парк‚ на прудах куча уток‚ есть и утята: уж как они их выводят, под какими кустами‚ когда кругом люди и собаки‚ понять невозможно. Народ стал то ли гуманный, то ли сытый. В дни моей молодости было невозможно, чтобы на берегу лежали утки, которых легко убить и съесть".
В лесочке напротив музея…
…живут дикобразы-полуночники.
Ходят группами солидно и неспешно, покачивая иглами, как баран курдюком, подъедают во мраке растения с корешками, обгладывают кору с деревьев, не брезгуют жуками-червяками, к рассвету забираются в укрытия.
А в долине, заросшей соснами, бродят непуганые косули, вспархивают куропатки с сойками, лисички – меленькие, сероватые – суетливо перебегают тропинку, чтобы укрыться в земляной норе.
В той долине – возле моего дома – проходила некогда граница.
Между Израилем и Иорданией.
До сих пор попадаются осевшие, проросшие кустарником окопы и куски ржавой колючей проволоки.
Сосна вобрала в себя эту проволоку, облепила древесной плотью – так и живет. Щетинится светлыми иголками по весне, наращивает шишки с семенами, а проволока – да еще колючая – напоминанием в ее теле…
Подступил месяц январь, самая его середина.
Теплый покойный день после шквальных снеговых ветров.
Миндаль на склоне холма, узловатый, покореженный, бедами пригнутый к земле, обсыпало почками с красноватым обводом, а одна даже раскрылась, выказав белый пятилистник, – обещанием скорого весеннего буйства.
Тут и остальные заторопились: лепестки полушарием, один к одному, желтоватые тычинки изнутри в россыпи белоцветия, с негромким, призывным ароматом, чтобы выстоять в холодные ночи, под проливными дождями, не растеряв щедрой своей красы и моего изумления.
Стал ходить к этому дереву. Тревожиться. До дождей-холодов и после.
Вокруг голые сучья топорщатся, листва под ногой, а миндаль всё равно цветет, узловатый, покореженный, стойкий, в восторге от своего существования.
Кого благодарить за это? Неужто Дарвина с его эволюцией, сотворившей такую неповторимость?..
Рядом с моим домом, совсем рядом
В переводе с иврита обозначим – Лесная улица.
Переулки-тупички расходятся от нее: Тропа жимолости и Тропа калины, Тропы мирта, дрока, полевого горошка и дикого шафрана; затаилась среди них и Тропа боярышника, мимо которой проходил не раз, но память не всколыхнулась до случая…
Первый класс купил колбас,
Второй жарил,
Третий ел,
Четвертый в щелочку смотрел.
Как зацепилась в памяти эта немудреная детская дразнилка?
Откуда она взялась?
Не из моего же несытого детства, когда колбасы не было в помине, не было и щелочки поблизости, чтобы подглядеть хоть одним глазом, как кто-то ел эту колбасу.
Каждому человеку достается своя, самая главная война его жизни, – исключений, как видно, не бывает.
Двадцать второе июня. Воскресное утро. Дача в Томилино под Москвой.
Мы сидели на застекленной террасе, играли в лото, на пол ложились переливчатые тени, обещая теплый покойный день, речку Пехорку за лесочком, бумажный кораблик на покойной волне.
Прошел мимо мужчина, сказал: "Война". Помню столб на улице, на столбе черный громкоговоритель, оттуда доносилась речь Молотова. Дальше по жизни помню всё.
В лесочке, за дачей, выкопали "щель", покрыли сверху бревнами. Прилетали немецкие самолеты, швыряли осветительные ракеты с бомбами, а мы сидели в "щели" друг против друга, коленками в коленки, взрослые и дети, горела керосиновая лампа. Упала бомба, земля содрогнулась, лампа перевернулась и потухла; керосин вылился, но – на наше счастье – не загорелся.
Началась паника, все кинулись к выходу, меня прижали щекой к земле. По сей день это самое острое ощущение по жизни, которое не вытравить: в темноте, страхе, щекой к холодной глине, под удушливый запах керосина…
Мы уезжали из Москвы шестнадцатого октября сорок первого года‚ в страшный для столицы день, когда по городу жгли архивы, и сутки провели в тоннеле Курского вокзала. Посадка в вагоны была ночью – кидали вещи, кидали детей, женщина истерически кричала: "Мальчик! Где мой мальчик?.." Помню, как сегодня: когда отъезжали от вокзала, увидел в окне перекрестье прожекторов, которое вело к земле подбитый немецкий самолет.
Долго‚ невыносимо долго ехали до Урала: месяц без нескольких дней, и поселились на улице Восьмого марта, в деревне Долматово Шадринского района Курганской области.
Приметливые китайцы вывели из опыта: после большой войны наступает бескормица. К нам она подступила на второй год сражений.
Ранней весной ходили выкапывать из набухшей глины позабытую с осени‚ перезимовавшую в земле картошку, болтавшуюся в кожуре‚ как в мешочке, – из нее выпекали лепешки. Вечерами я ныл перед сном: "Исть хочу! Исть..."‚ совсем как хозяйские дочки, а брат свирепо орал: "Где мы тебе возьмем‚ черт? Ну, где?.."