Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Григорий Иванович шагнул к Голикову. Тот обнял его и, поцеловав троекратно, перекрестил. Перекрестил его и Иван Андреевич Лебедев-Ласточкин, и Шелихов отошёл к ватаге. Тут же, к изумлению людей, к ватаге Наталья Алексеевна шагнула.
Все ахнули:
— Куда ты, баба?
А она стояла среди армяков — высокая, стройная. И только крикнула:
— А у нас так, куда иголка, туда и нитка.
Народ заволновался.
— Чумовая...
— Скаженная...
— Ох ты, виданное ли дело, — запричитал кто-то в толпе по-дурному, — беде бы не случиться...
— Цыцте, — шикнули на голоса эти, — типун на язык. В минуту
Голоса смолкли.
Ватага стояла у самой волны. Ветер трепал бороды, волосы шевелил. Над головами чайки кричали. В лицах людей торжественное проглянуло. Но все молчали. Бабы и те позатыкали рты платками.
Вот так вот, молча, без пышных слов и похвальбы, человек на подвиг идёт. А они шли на подвиг державы для, рубежи её раздвинуть. И не эти — купцы-толстосумы, стоящие по сю сторону полоски образовавшейся, — не полковник Козлов-Угренин в мундире, шитом золотом, не Кох — ехидный, а те, что были напротив них — в тощих армяках, в битых лаптёшках подвиг этот должны были содеять. Как от веку совершали его не Голиковы и Лебедевы-Ласточкины, не Козловы-Угренины и Кохи, а чаще бесфамильными остающиеся — Иваны и Архипы, Степаны и Афанасии.
Прошла минута. Мужики поклонились низко и пошли в байдары. Шли неторопко, но и не оглядываясь. Что уж оглядываться? У серьёзных мужичков издавна положено: пошёл — иди, а ежели спотыкаешься, то и в дорогу собираться не след.
Григорий Иванович, чуть в сторону ступив, оборотился к солдату, стоявшему у причала с ружьём.
— Вот кому, — сказал, — презент мы приготовили.
Сунул руку в карман и вытащил красную тряпицу. Развернул. На ладони у него светлым полированным бочком сверкнула трубочка.
— Тебе, служивый, — сказал Шелихов, протягивая солдату трубочку, — память о нас. — То был старый обычай мореходов: последнему, кто на берегу провожает, на счастье вещицу какую ни есть вручить. А кто как не солдат, охранявший причал, последним-то и был? — Бери, бери, служивый, — настаивал Шелихов и протянул трубочку солдату.
Служивый от неожиданности заморгал глазами и осторожно, будто стеклянную, в обе ладони принял трубочку.
Шелихов шагнул к байдарам. Вёсла ударили разом, и байдары отвалили.
Толпа на берегу качнулась. Бабы платками замахали, потому как моряку всегда лестно платок машущий с берега увидеть. И теплее в море ему, платок тот вспоминая.
Бабы захлюпали носами, запричитали. И опять кто-то крикнул властно: «Цыцте!» — так как понятно, без этого бабу не урезонишь. Да и что на дорогу-то выть? Сердце рвать, а делу от того толку нет.
В толпе засуетились:
— Забыли, забыли!
— Что забыли-то? — беспокойно оглянулся Иван Ларионович.
— Да вот, — мужичонка в драной шапке тряхнул связкой лаптей, — не бог весть что... — захлопал смущённо глазами. Вперёд посунулся. Лапти над головой поднял. — Вот, вот... Забыли...
Можно было байдару к галиотам погнать вслед, но Иван Ларионович подумал: «Не беда. Лапти мужики сплетут, коли понадобится».
Козлов-Угренин подал начальственный голос:
— Лапти ко мне в пакгауз снести. На государево хранение.
Всех вокруг оглядел с достоинством.
Хапнул-таки, урвал кроху.
Чиновник — он всегда ловок и закон у него один. Моё — это моё, твоё — тоже моё, только до времени у тебя остающееся, и бдить надо недремно — не приспел ли час время это прервать?
Кох сморщился: лаптей, ежели по пятаку пара, то и на целковый не наберётся. Но всё же полковник его обскакал. Обидно. Губы поджал.
Поднявшись на борт «Трёх Святителей», Григорий Иванович сказал капитану Измайлову Герасиму Алексеевичу, одному из лучших штурманов на океане Великом:
— Якоря поднимать, паруса ставить! С Богом!
И всё, что оставил на берегу: хитрющего Иван Ларионовича и Козлова-Угренина — дубину стоеросовую, Ивана Афанасьевича — из-под голиковской руки высматривающего, и Коха — от жадности высохшего, — как отрезал от себя. Словно краюху хлеба отвалил ножом и в сторону отодвинул. Впереди для него было только море. Умел он вот так: разом отрубить, что в ногах путалось, мешало пойти дальше новой дорогой. Великое это благо для человека, ежели он умеет цепи разорвать, мешающие его делу. Иной тянет непосильный груз, стонет, но тянет. А ему бы шагать, шагать с удесятерёнными силами без того груза. Но недостаёт сил разорвать канаты эти, порой и миру-то невидимые, но опутавшие так, что ещё чуть-чуть, ещё немного и надорвётся человек. «Трудно, — говорит такой, — жалко, прошлое-то отбросить...» А почему ему трудно, кого он жалеет? Себя жалеет кулаком по сердцу ударить. А Шелихов не жалел. Мечта у него была. И он себя не щадил.
Вся команда собралась на палубе. Стояли молча, смотрели на берег. Домишки, домишки разбегались вдоль бухты Охотской, а чуть выше домов — сопки, в цветущий багульник одетые. Багульник горел сиреневым огнём, и яркими островами в багульнике цвели золотые жарки.
В тот день, когда флотилия Шелихова в море вышла, в Иркутск из Питербурха приехал чиновник. Фамилия его — Рябов — говорила о происхождении низком, так как среди знатных на Руси фамилии такой не знавали. Но когда карета Фёдора Фёдоровича Рябова подкатила к дворцу иркутского и колыванского генерал-губернатора, на широком подъезде выросла фигура Ивана Варфоломеевича Якоби, всесильного сибирского сатрапа.
На сухом, жёлтом лице Ивана Варфоломеевича цвела улыбка. Чести такой — быть встреченным на подъезде генерал-губернатором — удостаивались не многие. И только по этому, не зная ни чинов, ни должностей Фёдора Фёдоровича, можно было без ошибки сказать: этот — сильный.
Фёдор Фёдорович, человек ещё молодой, служил по Коммерц-коллегии, направлявшей все усилия на дела торговые, но одновременно имел поручения ознакомиться с делами по изучению и освоению новых земель. Место Фёдора Фёдоровича Рябова в высшей чиновничьей иерархии империи было весьма значительным.
Иван Варфоломеевич, в золотом шитом мундире, в высокой треуголке с плюмажем [3] , любезно шагнул навстречу гостю. Радушие было на его лице и подобающая случаю радость. Глаза приятно щурились.
Фёдор Фёдорович, в скромном партикулярном платье, склонился перед губернатором с почтением, однако видно было, что человек он не из робких, и встреча, и любезное приветствие генерала его нисколько не смутили, а, напротив, были приняты как должное.
Гость и хозяин обменялись обычными в случае таком восклицаниями:
3
Плюмаж — украшение из перьев на головном уборе и конской сбруе.