Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
— Вот так, — сказал взволнованно, и сел на заскрипевший под ним стул.
Иван Ларионович, напротив, никакой озабоченности не выказал.
— Ду-ду-у-у, — пел беззаботно, грея ладошки у тёплой печи, — ду-ду-у-у...
У добро сложенной голландки было ему хорошо, словно на солнечном припёке сидел в летний день.
— А что, Гриша, — сказал бестревожно, — отпустим мы Ивана Андреевича с капиталом аль придержать надо?
Шелихов, понимая, что придётся трудно компании, ежели Лебедев паи заберёт, спросил:
— Да как придержишь? — Вскинулся со стула. — Когда он говорил со мной в Охотске, у него чуть пена
Иван Ларионович посмотрел на то с неодобрением. Заметил:
— Сядь, сядь, — рукой показал, — хозяйка вишь как ладно застелила, а ты безобразишь. Нехорошо. Сядь. — Пальцами недовольно пошевелил.
Шелихов сел.
— Ну вот, — опять, как сытый кот, заурчал Иван Ларионович, — так-то лучше. Говоришь — придержать надо?
В глазах у него чёртики весёлые прыгали, как если бы разговор шёл о чём-то забавном.
— Иван Ларионович, — не выдержав, возмутился Шелихов, — да что ты меня дразнишь?
— Ну-ну, ну-ну, Гриша, не серчай... Я так — советуюсь.
— Да ежели он паи заберёт, — раскинул руки Григорий Иванович, — мы, считай, голые. — Скулы у него заострились.
— Так уж и голые, — миролюбиво возразил Голиков, — нет, ничего ещё.
— Иван Ларионович, не томи, говори дело.
— А я всё о деле. Только о деле, Гриша.
Шелихов знал, что Иван Ларионович любитель пошутить, поиграть, но что сейчас он надумал — никак в толк взять не мог. Лебедев под корень компанию сёк. Оно ведь только первый ряд в срубе порушить надо, а там посыплется бревно за бревном. Дураку ясно. И всё с такими трудами выстроенное — прахом пойдёт. Это ведь, как огонь, как пал по тайге, по компании ударить могло. А как тайга горит, Шелихов видел. Искру в сухой мох уронят, и поползут, поползут горячие языки, а через минуту заревёт страшным зверем пал и пойдёт пластать. Пихты, что по две, три сотни лет стоят, вспыхивают, как свечи, могучие кедры валятся, и зверье, обезумев, уходит от пала, бросая насиженные гнёзда и норы. От пала никому нет спасенья. Так и в этом разе могло быть: возьмёт паи Иван Андреевич, и за ним другие пайщики унесут капиталы. Мало ли о компании плохого говорили? Никого за полу армяка не схватишь и не удержишь.
Шелихов потянулся к Ивану Ларионовичу.
Голиков ладошки к печи прижимал. Но по нему, однако, не было видно, что сильно зазяб. Розовый был, словно напился горячего чая.
Наконец Голиков с песенкой своей — ду-ду-ду и ду-ду-ду — мягонько подкатился к столу. Достал окованную надёжно шкатулку, которую редко кому показывал, поставил перед собой, сел напротив Григория Ивановича.
Шелихов взглянул на него и не узнал. Известно: в человеческом лице перемены происходят. Сей миг оно весело, радушием светится, а через час, глядишь, посуровело, туча хмурая на него набежала. Но чтобы такая перемена произошла, и так вдруг, как это случилось с лицом Ивана Ларионовича, — то уже странно было. У голландки, ладошки грея и слова ласково выговаривая, стоял один человек, а сел за стол вовсе иной. Глаза узкие, колючие выглядывали из-под опущенных бровей, злые морщины прорезали запавшие щёки, голос стылой медью брякнул:
— Шутковать хватит, Григорий Иванович, — сказал Голиков, — не говорил я тебе, считал — ни к чему. У нас, стариков, свой счёт.
Из окна широкой полосой упал
Иван Ларионович поднял сухие глаза на Шелихова:
— Когда ты был в плаванье и известий от тебя долго не приходило, Лебедев дурить начал. Считали, погибла твоя ватага, и он тайно похоронщиков по твоим следам послал. Заметь — тайно! Знаешь, есть такие. Ватага ляжет от цинги ли, от другой какой хворости, ну а эти придут, зимовье разыщут и пушнину, что осталась после ватаги, заберут. — Он сжал губы и посидел молча. — Я о том прознал, — продолжил странным голосом, — и, дабы придавить его, векселя лебедевские по Иркутску скупил.
Иван Ларионович кулачишком ударил по крышке шкатулки и вовсе жёстко сказал:
— Лебедев портки последние снимет, но с нами не рассчитается, ежели их разом к оплате предъявить. Вот как, Гриша. — И хекнул, да так, что не понять было: не то засмеялся, не то злобой подавился. — И ещё добавил, ощерившись: — Но Лебедеву о том пока неизвестно.
Шелихов от неожиданности за висок себя тронул. Под пальцами почувствовал — бьётся жилка. Мешая жилка, но бьётся тяжело, трудно, гоня густую кровь. И не хотел, а подумал: «Да, в купцы большие Иван Ларионович не случаем вышел. Он не на день, но на годы вперёд видит». И хотя первым чувством была в нём радость, что Лебедеву пошатнуть компанию не удастся, однако и горечь объявилась: одну тайну Иван Ларионович объявил, но сколько секретов у него ещё есть? «А я-то, — подумал, — всегда нараспашку. Вот он — бери с потрохами».
Голиков, словно угадав его мысли, протянул руку через стол — даже со стула приподнялся — и по плечу похлопал.
— Что, Гриша, — сказал, — нахмурился? Я тебя в топь эту не втягиваю. У тебя другое... Ты с мореходами дело имей. Там чище. А я с купцами слажу. Мореходы, мореходы — вот это твоё.
Шелихов молчал.
Иван Ларионович осторожно открыл шкатулку и, порывшись в ней, достал две бумажки.
— Гриша, — сказал, — поезжай-ка сейчас к Ивану Андреевичу и без шума, без слов громких покажи эти листочки. Заметь ненароком: просим-де паи из компании не забирать. Лебедев неглупый мужик. Всё поймёт. Ещё скажи, — у Ивана Ларионовича зло дёрнулась щека, — каждому воробью своя застреха. — И вновь лицо у Ивана Ларионовича переменилось: прежние ласковые морщинки пролегли у глаз, и лицо порозовело, бледная серость сошла с него. Губы улыбались.
Шелихов взял листочки, сложил пополам и вдруг подумалось ему, что разговор этот не раз припомнится. Но Иван Ларионович уже захлопотал вокруг него суетливо, обглаживая ладошками, трепал за плечо, и мысль тревожная, родившаяся неожиданно у Григория Ивановича, ушла.
Лебедев-Ласточкин встретил Шелихова стоя. Лицо каменное. Кого-кого, а его он никак не ждал.
Григорий Иванович расписки достал, подержал в руке. Припомнил, как Иван Андреевич в Охотске играл с ним, словно кошка с мышью, но себе такого не позволил.