Шествие императрицы, или Ворота в Византию
Шрифт:
Были записи, не относящиеся к ее величеству, а содержащие любопытные случаи и речения. Например, такие:
«На бале у графа Кобенцля граф Петр Александрович Румянцев-Задунайский, увидя графиню Наталью Львовну Сологуб с открытой грудью, сказал: «Нельзя лучше представить искушение».
«…Перлюстрация писем к принцу де Линь, к Сегюру и Кобенцлю…
Перлюстрация письма цесаревича (Павла) к графу Чернышову».
Но в основном все же записи касались государыни.
«Приказано докладывать по делам, от графа (Панина) оставленным… память может утрудиться, а особливо в нынешнее время, занимаясь с Портою;
Вопрос поутру: сколько осталось екземпляров 200-язычного лексикона? Три. Дать не хочу: когда спросят, скажи, что нет. — Ввечеру спрашивал у меня Суворов Александр Васильевич».
«При разборе московской почты… — Княгиня Дашкова хочет, чтоб к ней писали, а она, ездя по Москве, пред всеми письмами хвастается».
«Вычернен из свиты Сергей Львов. — Безчестный человек в моем обществе быть не может».
«Отъехав несколько верст, были довольны, что избавились от вчерашнего беспокойства (свидания со Станиславом-Августом).
Князь Потемкин ни слова не говорил; принуждена была говорить беспрестанно; язык засох; почти осердили, прося остаться. Король торговался на 3, на 2 дни или хотя для обеда на другой день».
Эта запись была сделана под 26 апреля. Екатерина не стеснялась Храповицкого: он был для нее неким подобием душеприказчика, с которым все, ею сказанное, будь то во гневе либо расположении, тотчас умрет. Все лишнее, часто недостойное.
«Сказано в бильярдной: Александр Васильевич, тебя сегодня не звала, а иной день 20 раз спрашиваю, что ты об этом подумал?»
Мог бы счесть за немилость, за предвестье опалы. Но не счел: знал неровный характер своей госпожи и повелительницы. Трепету не было. А что было? Благоговение. Великая, истинно великая. Великая женщина и великая монархиня.
Она ему доверяла. И доверялась. Ей не приходило в голову, что этот увалень, быстрый только на перо да на исполнение ее повелений, способен тайно запечатлевать ее речи и движения.
Порой государыня поутру писала записки, дабы не утерять озарившей мысли, не запамятовать ее исполнением.
«Заготовьте к моему подписанию указ, что Преображенского полку капитана-поручика Александра Мамонова жалую в полковники, и включить его в число флигель-адъютантов при мне».
«Минувшей ночью славно потрудился, — злорадно подумал Храповицкий. — И как он быстро взбирается по лестнице чинов и почестей. Быстро и ловко».
Отчего-то он невзлюбил фаворита. Оттого ли, что был он почти безукоризнен во всех отношениях: хорош собою, умен, образован, воспитан. И вызывал не то зависть, не то досаду, когда обнаруживались все эти качества. Или ревновал свою государыню, которая не могла не воцариться в его сердце, ибо сердце его было до той поры не занято.
«Напиши, пожалуй, к Соймонову (губернатору Петербурга), чтоб достал из Эрмитажа два моих портрета во весь
Написал. Портреты нашлись. Особый курьер из гвардейских офицеров загнал лошадей, чтобы быстрее доставить их на галеру. Нетерпение Потемкина заполучить портреты к прибытию в Екатеринослав, росший со сказочной быстротой и мнившийся новой столицей Южной России, было ублаготворено.
«Со дня отъезда моего, когда паки начнете журнал для пересылки в обей столицы, включите имена особ, кои на суда сядут, дабы видели во всей Европе, как врут газеты, когда пишут, что тот умер или другой отдалился».
Список особ был тотчас составлен и включен в путевой журнал. Его перепечатали все газеты Санкт-Петербурга и Москвы, равно и Киева, где на время пребывания там государыни со штатом были заведены особые газеты. Они некоторое время продолжали печататься и после отбытия флотилии.
Ее величество изволила собственноручно сочинить манифест о запрещении дуэлей после того, как ей донесли о гибели двух блестящих гвардейских офицеров, ставших жертвою ложно понятой чести. Манифест был составлен в Киеве, естественно, по-французски, ибо этот язык был ей ближе всех, даже родного немецкого. Ей нравилась его гибкость, легкость и не в последнюю очередь звучность. Он был отдан для перевода на русский штатному переводчику.
«Надо сказать правду: этот несчастный манифест страшно искажен в этом переводе, — написала Екатерина своему секретарю. — Вместо красноречия, может быть, благородного, мужественного (не смею сказать исполненного веселости), плавного, но выразительного и более еще любезного по делу, чем в словах, — переводчик был в одних местах несказанно ленив относительно выбора слов, а в других понабавил фраз, коими не только не сделал подлинника понятней, напротив, уклонился от смысла и от энергии. Я отметила многие места на полях крестом; но можно было отмечать каждую строку, потому что сочинение вышло неузнаваемо. Я вышла из терпения на седьмой странице и перестала читать дальше…»
Пришлось взять злополучный перевод, сличить его с оригиналом и заняться дотошной правкой. Благо времени было предостаточно во дни плавания. Александр Васильевич беспрестанно трудился: с утра государыня усаживалась за письменный стол и писала собственноручно не только письма душеприказчику барону Гримму в Париж, притом почти каждый день, но и к московскому генерал-губернатору Петру Дмитриевичу Еропкину, завоевавшему особую приязнь Екатерины тем, что он отказался от пожалованных ему четырех тысяч душ; к внукам Александру и Константину, к великокняжеской чете и ко многим еще.
Ей доставлял несказанное удовольствие не только эпистолярный жанр, но и вообще всякое писание: мыслей, проектов, комедий. Она была сочинительницей и изводила ежедневно кучу перьев и бумаги.
Их очинкой занимался камердинер Зотов. Но однажды Храповицкий, который пользовался перьями собственной очинки, решился заточить их государыне.
— Послушай, Александр Васильевич, я с особым удовольствием писала ныне перьями твоей очинки. Не ломались, не расщеплялись.
— То не моя заслуга, государыня, а гусей, которых удачно ощипали, — потупясь, дабы скрыть легкую усмешку, отвечал Храповицкий.