Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
— Кто вы такой, чтобы критиковать? — спрашиваю.
— Сегодня — такой же, как и вы, путник.
— А вчера? Небось тайный сотрудник полиции?
— Секретный сотрудник, сексот? Вы это хотели сказать? Так нет же… И вчера, и позавчера — всегда — путник, странник, скиталец! Призвание такое: быть вне толпы, вне закона…
— Без определенного места жительства, так, что ли? Теперь это называется «бомж».
— Вряд ли. Место жительства у меня было вполне определенное: Россия.
— А профессия, извините? До того, как в бичи подались? Вот я, к примеру, до болезни учителем истории числился, а
— А в результате? Обладая своими профессиями, стали вы чище, добрее, совершеннее? Повлияли на общественное сознание? Помогли вам знания в постижении истины? Один, пардон, спился, другой, можно сказать, окаменел и теперь скулит, как побитая собачонка. От одного — чесноком, от другого… — потянул «скиталец» носом. — От другого — застарелым перегаром. Учитель истории! А что ваша, с позволения сказать, история запоминает? Какие деяния фиксирует? Военные действия — то есть кровопролития массовые, всевозможные политические убийства — то есть кровопролития индивидуальные, перевороты дворцовые, рождение и смерть убийц или убиенных, захват власти тем или иным деспотом. Разве можно это изучать, пропагандировать? Тем более — пичкать этой бесовщиной детей? Мы знаем, что в пятнадцатом веке сожгли на костре крестьянскую девушку Жанну д’Арк — девушку, ставшую полководцем, ввязавшуюся в политику того времени. А что мы знаем о такой же девушке пятнадцатого века, что жила в прокопченной избушке где-нибудь под Москвой во времена царствования Василия Темного? Девушке, которая так же страдала, любила, радовала собой мир? И была в итоге забита до смерти ревнивым мужем? День в день с гибелью Орлеанской девственницы? Молчит история. Не желает мелочиться. А ведь страдания подразумевают равенство их жертв, по крайней мере перед господом. Подмосковная девушка никого не убивала, ни в какие интриги государственного масштаба не ввязывалась. Она лишь взглянула на мир, на проходящего под ее слюдяным окошком доброго молодца, полюбопытствовала… И за это ее казнили. Тайно, грубо, мрачно, без пышных приготовлений, одышливо сопя, лишили жизни.
— Где, где вы такое вычитали о русской девушке? В берестяных грамотках?! — обратился я к путнику, заинтересованный средневековым сюжетом незнакомца, называющего себя скитальцем.
— Про такое не вычитывают. Такому сочувствуют. Я знаю эту девушку. Встречал ее здесь, на дороге.
— Тогда вы наверняка сможете ответить на мой вопрос, любезнейший, — вступил в разговор Смарагдов, на какое-то время притихший, должно быть привыкавший к бесцеремонному собеседнику не без душевных корчей. — Известна ли вам, почтеннейший, причина отсутствия на дороге детей?
— Причина неизвестна. Но по слухам — дети идут другой, более короткой дорогой, — ответил «почтеннейший».
Впервые за время разговора на лице странника появилась улыбка, и не знаю, как Смарагдов, но я, наконец-то отчетливо и тоже как бы впервые увидел лицо незнакомца, и не только лицо — весь его вздорный облик охватил и ощутил как нечто единое с его непристойно звучащим, испорченным голосом — голосом, прежде, до улыбки, казавшимся мне самостоятельным существом, почти зримым, как дым изо рта курящего человека.
В отличие от нас с профессором, от наших тривиальных примет: моего зачуханного блейзера и стоптанных кроссовок, серого, в старческих пятнах габардинового плаща Смарагдова, его жутких скоро-ходовских полуботинок с прободениями в местах, где косточки, — сипатый странник тащил на своих раскидистых плечах настоящую буржуйскую шубу черного бархата, отороченную и подбитую соболями или бобрами, во всяком случае не синтетической подделкой (в пушнине я разбираюсь так же скверно, как и в драгоценных камнях, ибо пролетарским романтизмом отлучен от всего развращающего).
— Суржиков Илья Ипатыч, подпольная кличка «Лукавый»! — представился обладатель соболей, скрежетнув подковками желтокожих американских ботинок на толстой подошве, над которыми литые, без морщин, бутылками блестели кожаные краги. На голове Лукавого лежала огромная кепка с наушниками; из-под нее мутным потоком стекали длинные, пронизанные сединой, каштановые волосы.
— А что касается невинных детей… Видимо, путь их короче, дорога их мягче и чище нашей. Слава богу, детей на смертном пути гораздо меньше, чем взрослых.
— Лучше бы их совсем не было на этом пути, мудрейший вы мой, — пролепетал Смарагдов.
— Вот и постарайтесь, то бишь вот и постарались бы! В свое время, товарищ профессор. Так нет же — тратим жизнь на что угодно, на всякие камушки, только не на любовь к ближнему, о которой нам прожужжали уши всевозможные «рыцари добра», в том числе преподаватели истории… Слова, слова!
— А вы… что же?! — чуть не в один голос запричитали мы со Смарагдовым, наливаясь обидой. — Вы-то что же, ангел во плоти?!
— Успокойтесь, господа. И я в свои камушки играл. У всех они свои, камушки пресловутые, уводящие от истины. Сейчас я вам расскажу о себе, не постесняюсь. Поделюсь опытом. Но прежде не мешало бы освежиться…
Впереди по ходу нашего продвижения возник небольшой участок дороги с проливным дождем. Этакая душевая кабина метров на сто квадратных, над которой неподвижно висела довольно угрюмая туча. В ее недрах время от времени посверкивала молния и очень тактично, почти шепотом, погромыхивал гром.
— Обожаю дождичек! — с этими словами Суржиков, поведя плечами, вельможным жестом стряхнул с себя дорогую шубу, швырнув ее в нашу сторону, абсолютно уверенный, что вещь тут же подхватят воображаемые лакеи. И ведь подхватили! Я даже опомниться не успел, а буржуйская доха уже разлеглась на моих руках.
И удивительное дело, не столько возмущение выходкой Лукавого, сколько восхищение малым весом шубы поразило мое сознание: вот это, братцы, мех, вот это работа, выделка! Не какое-то там шмотье — произведение искусства.
Огромную кепку с наушниками Суржиков, уже из зоны дождя, весьма ловко набросил на отполированную временем ученую лысину Смарагдова.
У входа в дождь стояла розовая женщина, та самая, с говорящими руками, ясноглазая. Она протягивала дождю лепестки ладоней, а затем проводила этими ладонями себе по лицу, сверху вниз. Ощутив затылком мой заинтересованный, корыстный взгляд, она бесстрашно обратила на меня взор. Тихо улыбнулась краешками губ. И мне захотелось чем-то ее отдарить за улыбку. Но… чем? Теплым словом, восхищенным взглядом, ласковым жестом? Неопределенно слишком. И тут я вспомнил о веточке полыни, извлек ее из записной книжки, протянул женщине.