Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
— Вы говорите «их», а нас что же — не вертит? — пытаюсь приструнить Мешкова. — Лично я — водочкой увлекался…
— По их светлому мнению, старичков этих рассудительных, мы, то есть у которых глаза еще бегают, одержимы по мелочишке: жрать хотим, суетимся, сомневаемся, желаем знать, что там, впереди, забегаем поперек батьки в пекло, грешим всё еще, дескать. А эфти светлые, да и мрачные, которые слепцы, — шалишь: никаких уже поступков не совершают, есть не хотят, мозгой не ворочают, святым духом питаются, душу на покаяние несут, тем и одержимы. Ежели сомневаешься — спытай: обратись к кому хошь из них, ну хотя бы за куревом или еще по какому житейскому делу, — бесполезно. Как о стену горох. Я тут
С коллекционером Евлампием Мешковым еще не раз придется мне сталкиваться на дороге и толковать о том, о сем, а тогда я его покинул, потому что увидел в толпе прекрасную женщину, обратил внимание на ее дивную фигурку в чем-то легком, полупрозрачном, светящуюся нежно-розовым светом, с лицом если не святым, то абсолютно безгрешным, освобожденным от мирских морщин, теней и прочих наслоений и отпечатков доли земной.
Она стояла возле участка, над которым шел снег, как перед экраном огромного телевизора, где рассказывалось о русском Севере или Сибири. В глубине снежного действа были наметены сугробы, кой-где столбушкой кружилась поземка, поскрипывали шаги легко одетых любителей зимних ощущений, свернувших ненадолго с теплого, бесснежного шоссе, чтобы насладиться зимними впечатлениями. Я уже знал, что снег в зоне зимы традиционных свойств не имеет и что по нему запросто можно было ходить босиком, не боясь отморозить пальцы. Но трепетный облик женщины, напоминающий лепесток цветка, оторванный бурей, смотрелся на фоне сугробов, как… космическая катастрофа, и леденил мне сердце. И тогда я, позабыв о себе, о том гнусном впечатлении, которое вот уже столько лет произвожу на людей своим внешним видом алкаша, шагнул к женщине… И тут она обернулась! Похоже, я вскрикнул, пробормотав имя своей жены: «Тоня! Тонечка…» Но это была не Тоня. Тоня осталась там, на Петроградской стороне или где-то еще, в моей памяти, в моей молодости. После я жадно вспоминал, что меня сбило с толку? Почему я ошибся? И наконец догадался: две крупные слезы в уголках глаз розовой женщины, как два алмаза! Тоня всегда плакала именно так: не истерично, не размазанно, не мокро, слезы ее вызревали жутко медленно и держались в уголках глаз долго, последние годы нашей совместной жизни — почти постоянно.
Розовая женщина обладала именно женской, выстраданной — не девичьей фигурой, неуловимо тренированной счастьем, горькой тоской и восторгами любви, это было стойкое, умное, опытное и необыкновенно изящное тело. И я поначалу даже не испугался, когда женщина, не без трепета в тонкой лодыжке, ступила в зиму (ступи она со своим изяществом, блеском линий в огонь, я и тогда не вздрогнул бы: ожидаешь, что огонь телесный переможет огонь внешний), но спустя несколько мгновений засомневался в ее неуязвимости и, расталкивая беженцев дороги, ринулся следом за ней в отрезвляющую снеговерть.
На этом первая тетрадь «Записок пациента» кончается. Писал Мценский шариковой ручкой в ученических тетрадях на бумаге, разлинованной в клеточку. Писал неразборчиво, приблизительным, неврастеническим почерком. При перепечатке некоторые из слов приходилось домысливать, а то и угадывать, так что мое с Мценским соавторство очевидно. Да и кто я, в этом мире, если отбросить условности? Такой же пациент. Все мы пациенты. От рождения. Если не раньше. Ибо наряду с волей к жизни в каждом из нас запрограммирован «гибельный ген», смертельная мета. И единственная из панацей от этой хворобы — Вера. Вера в бессмертие духа.
Записки Викентия Мценского
Тетради Викентия Мценского попали ко мне от врача-нарколога Геннадия Авдеевича Чичко. С меня было взято слово, что я никогда и никому не открою подлинного имени автора записок. Что я и делаю, публикуя записки в несколько интерпретированном мной литературном их варианте.
До того как нам продолжить публикацию «Записок пациента», расскажем историю появления Мценского в клинике, где заведующим наркологического отделения работал тогда Геннадий Авдеевич Чичко.
2
На одной из станций ленинградского метрополитена после двенадцати ночи дежурная в красной шапочке обнаружила в вагоне спящего человека.
Такие, «сонного» свойства, находки в метро — не редкость. Попытались добудиться. Открыв глаза, человек не подхватился бежать, наоборот, вел себя вяло, грустно склонял голову на грудь одного из машинистов, пришедших на помощь дежурной по станции.
Тогда решили: сильно пьяный. Позвали сержанта из пикета. Проводили обнаруженного до эскалатора. В пикете тот человек продолжал вести себя тихо, даже печально. Во всяком случае — не агрессивно. Это насторожило сержанта, который и вызвал «скорую».
В скромном, отечественного покроя пальто задержанного, а также в пиджачных карманах потертого фирменного блейзера были найдены паспорт на имя Викентия Валентиновича Мценского, полполоски окаменевшей жвачки, в паспорте — засохшая веточка горькой полыни, остро пахнущая степными просторами; в кармане измызганных джинсов ключи. Скорей всего — от квартиры.
Мценский поступил в клинику с явными признаками алкогольного бреда, предельным истощением нервной системы, отравленной кровью. Помещен был в «наркологию», из горячечного состояния выведен с трудом. Тело его после ряда процедур расслабилось, мышцы «потекли», как после каторжной работы. Человек впервые за много лет по-настоящему отдыхал. Молча, тяжко, благодарно. С наслаждением человека, воскресшего из мертвых.
На третьей неделе пребывания в клинике Мценский неожиданно улыбнулся.
На вопрос дежурного врача: «Что с вами, больной?»— Мценский ответил: «Да так… Вспомнил кое-что».
Решили: миновал кризис и улыбка у пациента хорошая, не ущербная, то есть осмысленная.
Что именно вспомнил Мценский — осталось для всех тайной. Для всех, кроме завотделением Чичко, которому Мценский не только доверился, но в дальнейшем посвятил свои клинические записки, названные несколько торжественно: «Шествие».
Приступы ласковой улыбчивости, а затем и негромкого похохатывания посещали больного без предупреждения и — где угодно: за обеденным столом, в туалете, в процедурной, в спальне и особенно отчетливо, размашисто — в прогулочном коридоре.
Засыпал Мценский по приеме успокоительного. Засыпал медленно, с превеликим трудом. Улыбка его тогда постепенно тускнела, тишала, но еще долго, как безголосый дымок из притихшего вулкана, курилась изо рта, болотными пузырьками поднималась со дна исступленной души больного.
Улыбался и похохатывал Мценский целый месяц и вдруг перестал. Затишье наступило после несложной процедуры: ему сделали промывание желудка. До клизмы чего только не применяли: и гипноз, и аутотренинг, и электрошок, не считая ванн хвойных и ванн родоновых. Выручила бабушка Аграфена, внимательная и ужасно опытная нянечка. Она подсказывала Чичко: «Третьи сутки энтот ваш хохотун на горшок не ходит». Сделали процедуру — и Мценский перестал улыбаться. Он понял, что предстоит жить дальше. Ездить по городу на трамваях, зарабатывать на хлеб, читать вывески, смотреть людям в глаза.