Шевалье д'Арманталь
Шрифт:
Д'Арманталь был наделен честолюбием, свойственным его возрасту. Единственной карьерой, открытой для дворянина того времени, была военная; он начал ее блистательно, и удар, который в двадцать пять лет разбил все его надежды на будущее, был для него чрезвычайно болезненным. Он помчался к господину де Виллару, в котором когда-то нашел столь пылкого покровителя. Маршал принял его с холодностью человека, который был бы не прочь не только забыть прошлое, но и видеть, что оно забыто другими. Д'Арманталь понял, что старый царедворец меняет кожу, и скромно удалился.
Хотя эта эпоха была по преимуществу временем эгоизма, это первое столкновение с ним было для шевалье горьким испытанием; но он был еще в том счастливом возрасте, когда обманутое честолюбие редко вызывает глубокую и длительную боль. Честолюбие — это страсть
Впрочем, меланхолия была отнюдь не в духе времени. Это совсем новое чувство, порожденное крушением состояний и бессилием людей. В XVIII веке редко кто размышлял об отвлеченных предметах и стремился к неведомому; люди шли прямо к наслаждению, к славе или богатству, и всякий, кто был красив, смел или склонен к интригам, мог достичь желаемой цели. В то время никто не стыдился своего счастья. А в наши дни дух первенствует над материей, и никто не осмеливается признать себя счастливым.
К тому же, надо сказать, в воздухе повеяло веселостью. И Франция, казалось, плыла на всех парусах в поисках одного из тех волшебных островов, которые мы находим на карте «Тысячи и одной ночи». После долгой и угрюмой зимы, какой была старость Людовика XIV, вдруг наступила радостная и блестящая весна нового царствования, и каждый расцветал, обласканный новым солнцем, лучезарным и благодетельным, и беспечно кружился в новом рое своих собратьев, подобно пчелам и мотылькам в первые вешние дни. Исчезнувшее, изгнанное наслаждение вернулось, и все принимали его как друга, с которым уже не надеялись свидеться, встречали от всего сердца, с распростертыми объятиями и, верно, из боязни, что оно снова скроется, старались посвящать ему каждое мгновенье. Шевалье д'Арманталь погрустил с неделю, потом замешался в толпу, дал увлечь себя вихрю, и этот вихрь бросил его к ногам хорошенькой женщины.
Три месяца он был счастливейшим на свете человеком; на три месяца он забыл о Сен-Сире, о Тюильри, о Пале-Рояле; он уже не ведал, существуют ли госпожа де Ментенон, король, регент, он знал только, что хорошо жить, когда ты любим, и не видел, почему бы ему не жить и не любить всегда.
Он вкушал этот сладостный сон, когда, как мы уже рассказали, ужиная со своим другом бароном де Валефом в почтенном заведении на улице Сент-Оноре, он был внезапно и грубо разбужен Лафаром. Влюбленным вообще суждено тягостное пробуждение, а, как мы видели, в этом отношении д'Арманталь был не выносливее других. Впрочем, для шевалье это было тем более простительно, что он считал себя любящим по-настоящему и с юношеским простодушием думал, будто ничто не сможет занять в его сердце место этой любви. То были остатки провинциального предрассудка, привезенного им из-под Невера. Поэтому, как мы видели, письмо госпожи д'Аверн, хотя и необычное, но, по крайней мере, откровенное, вместо того чтобы внушить ему восхищение, которого оно заслуживало в ту эпоху, прежде всего повергло его в глубокое уныние. Удуши так же, как у тела, есть свои раны, и они не так хорошо заживают, чтобы не открыться от нового удара. В д'Армантале вновь проснулось честолюбие: утрата возлюбленной напоминала ему об утрате полка.
Поэтому лишь такое событие, как получение второго письма, столь неожиданного и таинственного, могло несколько отвлечь шевалье от его горя. Влюбленный наших дней с пренебрежением отбросил бы это письмо и стал бы презирать себя, если бы не усугубил свою грусть, превратив ее, по крайней мере, на неделю, в томную и поэтичную меланхолию; но влюбленный времен регенства был куда покладистее. Самоубийство, можно сказать, еще не было открыто, и когда, по несчастью, человек падал в воду, то тонул разве только в том случае, если под рукой не оказывалось ни малейшей соломинки, за которую можно было бы уцепиться.
Д'Арманталь поэтому не стал рисоваться своей печалью; он решил, правда вздохнув, пойти на бал в Оперу, а для влюбленного, испытавшего столь непредвиденную и жестокую измену, это было уже много.
Но мы должны сказать, к стыду нашего жалкого рода, что к этому философическому решению его склонило главным образом то обстоятельство, что письмо было написано женским почерком.
IV. БАЛ-МАСКАРАД ТОГО ВРЕМЕНИ. «ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ»
Балы в Опере
Прекрасный зал богатой и прекрасной архитектуры, который кардинал де Ришелье обновил первым своим представлением «Мирам», зал, где Люлли и Кино ставили свои пасторали, а Мольер сам играл в своих шедеврах, стал в то время местом встречи всех тех, кто блистал при дворе знатностью, богатством и изяществом.
Д'Арманталь из чувства досады, вполне понятного в его положении, одевался перед балом с особой тщательностью. Поэтому он приехал в Оперу, когда зал был уже полон. У него даже шевельнулось опасение, что маска с лиловой лентой не сможет его найти, поскольку неведомый гений имел небрежность не указать ему места свидания. Он был рад, что решил не надевать маски. Это решение, кстати сказать, свидетельствовало о том, что он был вполне уверен в скромности своих противников, ибо им достаточно было хотя бы словом обмолвиться о дуэли, чтобы он предстал перед парламентом или, по крайней мере, отправился в Бастилию. Но доверие, которое дворяне того времени питали друг к другу, было так велико, что шевалье, проткнув утром шпагой одного из фаворитов регента, без всяких колебаний пришел бы вечером искать приключений в Пале-Рояль.
Первый человек, которого он увидел, был молодой герцог де Ришелье, начинавший пользоваться шумным успехом благодаря своему имени, своим похождениям, элегантности, а быть может, и нескромности. Уверяли, что две принцессы крови оспаривали его любовь, что не помешало госпоже де Нель и госпоже де Полиньяк драться из-за него на пистолетах, а госпоже де Сабран, госпоже де Виллар, госпоже де Муши и госпоже де Тансен делить между собой его сердце.
Подойдя к маркизу де Канильяку, одному из повес, которыми окружал себя регент, называвший Канильяка за напускную чопорность своим ментором, Ришелье начал во весь голос и с громким смехом рассказывать ему какую-то историю. Шевалье был знаком с герцогом, но не настолько близко, чтобы вмешаться в завязавшийся разговор; к тому же он искал не его: поэтому д'Арманталь хотел пройти мимо, но герцог остановил его, удержав за полу фрака.
— Черт возьми, дорогой шевалье, — сказал он, — вы пришли очень кстати. Я рассказываю Канильяку одну историю, которая может быть ему полезна как ночному адъютанту господина регента, а вам — как человеку, подверженному той же опасности, какая угрожала мне. История эта произошла только сегодня, и тем лучше: я успел рассказать ее только двадцати лицам, так что она почти никому не известна. Разглашайте ее: вы доставите этим удовольствие и мне, и господину регенту.
Д'Арманталь нахмурил брови: Ришелье неудачно выбрал время для своего рассказа. Но в эту минуту мимо прошел Раван, преследуя какую-то маску.
— Раван! — крикнул Ришелье. — Раван!
— Мне некогда, — ответил шевалье.
— Не знаете ли вы, где Лафар?
— У него мигрень.
— А Фаржи?
— Он вывихнул ногу.
И Раван, обменявшись со своим утренним противником дружеским поклоном, затерялся в толпе.
— Ну так что же это за история? — спросил Канильяк.
— Так вот. Представьте себе, что шесть или семь месяцев тому назад, когда меня уже выпустили из Бастилии, куда я попал за дуэль с Гасе, и дня через три или через четыре после того, как я вновь появился в свете, Раффе передал мне очаровательную записочку от госпожи де Парабер, приглашавшей меня провести у нее вечер. Вы понимаете, шевалье, что, когда человек выходит из Бастилии, ему не следует пренебрегать свиданием, назначенным возлюбленной того, кто держит в руках ключи от этой крепости. Поэтому не надо спрашивать, был ли я точен. Я являюсь к маркизе в назначенный час, но отгадайте, кого я нахожу сидящим рядом с ней на софе. Держу пари, что ошибаетесь!