Шевалье де Мезон-Руж
Шрифт:
— В чем же тогда причина?
— В чем?
— Да.
— Прошу простить меня за мои слова; но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от этого господина.
И действительно, Жильбер курил, что, впрочем, было его обычным занятием.
— А, Боже мой! — воскликнул он, взволнованный тем, с какой кротостью с ним говорила королева. — Вот в чем дело! Почему же, гражданка, ты не сказала об этом раньше?
— Потому что не считала себя вправе стеснять вас своими привычками, сударь.
— В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней
И он повернулся, уводя своего товарища и закрывая ширму.
— Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы солдаты, а не палачи, как Симон.
— Твое поведение отдает аристократством, — заметил Дюшен, покачав головой.
— Что ты называешь аристократством? Объясни хоть немного.
— Я называю аристократством все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.
— По-твоему, выходит, что я досаждаю нации, поскольку прекратил окуривать вдову Капет? Да полно тебе! Видишь ли, — продолжал достойный малый, — я помню и свою клятву родине, и приказ моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, предотвращать всякую переписку, какую она захочет завязать или поддержать, и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал, и я это выполню. Да здравствует нация!
— Да я не сержусь на тебя, наоборот, — ответил Дюшен, — но мне жаль будет, если ты себя скомпрометируешь.
— Тсс! Кто-то идет.
Королева не упустила ни слова из этого разговора, хотя охранники и говорили тихо. Жизнь в неволе удваивает остроту чувств.
Охранники насторожились не напрасно: слышны были приближающиеся шаги нескольких человек.
Дверь открылась.
Вошли два муниципальных гвардейца вместе со смотрителем и несколькими тюремщиками.
— Ну, что арестованная? — спросили они.
— Она там, — ответили оба жандарма.
— А что за помещение ей отвели?
— Посмотрите сами.
И Жильбер постучал в перегородку.
— Что вам угодно? — спросила королева.
— Представители Коммуны, гражданка Капет.
«Этот человек добр, — подумала Мария Антуанетта, — и, если мои друзья захотят…»
— Ладно, ладно, — прервали расспросы муниципальные гвардейцы, отстраняя Жильбера и входя к королеве, — к чему столько церемоний!
Королева не подняла головы. По ее бесстрастному виду можно было подумать, что она не видит и не слышит происходящего, словно по-прежнему находится одна.
Представители Коммуны тщательно осмотрели комнату, проверили деревянную обшивку стен, постель, решетки на окне, выходившем на женский двор. Потом, напомнив жандармам о чрезвычайной бдительности, вышли, не сказав ни слова Марии Антуанетте, но она, казалось, и не заметила их присутствия.
IX. ЗАЛ ПОТЕРЯННЫХ ШАГОВ
К исходу того самого дня, когда муниципальные гвардейцы столь тщательно осматривали камеру королевы, какой-то человек, одетый в серую карманьолу, с густой черной шевелюрой, увенчанной одной из тех медвежьих шапок, по каким тогда в толпе отличали наиболее рьяных патриотов, прогуливался в большом зале, столь философски названном залом Потерянных Шагов. Он, казалось, с большим вниманием рассматривал расхаживающих взад и вперед людей, обычно заполнявших этот зал; число их сильно увеличилось в эпоху, когда судебные процессы приобрели исключительно важное значение и когда судились уже только ради того, чтобы отспорить свою голову у палачей и у гражданина Фукье-Тенвиля, их неутомимого поставщика.
Манера поведения человека, чей портрет мы только что набросали, была выбрана с весьма большим вкусом. В то время общество разделилось на два класса: овец и волков; одни, естественно, должны были вселять страх в других, ибо одна половина общества пожирала другую.
Наш свирепый наблюдатель был невысокого роста. Он держал в грязной до черноты руке одну из тех дубинок, которые называли «конституцией». Правда, его рука, игравшая этим жутким орудием, могла бы показаться слишком маленькой тому, кто решился бы сыграть по отношению к этой странной личности роль инквизитора, которую тот присвоил себе в отношении других. Но никто не осмеливался хоть как-нибудь проверить человека со столь угрожающей наружностью.
Человек с дубинкой и в самом деле внушал серьезное беспокойство кое-кому из писцов, рассуждавших в своих закутках о государственных делах, которые в ту пору начинали идти или все хуже и хуже, или все лучше и лучше, в зависимости от того, с какой точки зрения ни них смотреть, — с консервативной или революционной. Доблестные писцы украдкой поглядывали на черную бороду незнакомца, на его зеленоватые глаза, спрятанные под густыми щетками бровей, и вздрагивали каждый раз, когда устрашающий патриот, прогуливаясь из конца в конец зала Потерянных Шагов, приближался к ним.
Особенный страх находил на них оттого, что, всякий раз как они решались приблизиться к нему или просто слишком внимательно на него взглянуть, этот человек опускал свое увесистое оружие на плиты пола, исторгая из них то тяжелый и глухой, то звонкий и раскатистый звук.
Но не только доблестные обитатели закутков, о ком мы говорим и кого называют «дворцовыми крысами», испытывали это жуткое впечатление; многие входившие в зал Потерянных Шагов через широкую дверь или через какую-нибудь маленькую боковую старались как можно быстрее пройти мимо этого человека, а он упорно повторял путь из одного конца зала в другой, поминутно находя предлог стукнуть дубинкой по плитам.
Если бы писари были менее напуганы, а посетители — более проницательны, они несомненно обнаружили бы, что наш патриот, своенравный, как все эксцентричные или несдержанные натуры, казалось, отдает предпочтение определенным плиткам — например, тем, что находились вблизи правой стены или где-то в центре зала: они издавали самые чистые и громкие звуки.
Он закончил тем, что сосредоточил свой гнев всего на нескольких плитках, находившихся в центре зала. В какой-то момент он, забывшись, даже остановился, будто прикидывая взглядом расстояние.