Шевалье де Мезон-Руж
Шрифт:
— Боже мой! — прошептала Женевьева. — Боже мой! Сжальтесь надо мной!
— Хотя, — продолжал Диксмер, осматриваясь, — меня утешает, дорогая моя, то, что вы прекрасно устроились и не выглядите сильно страдающей от изгнания. Я же после пожара в нашем доме и нашего разорения достаточно долго скитался наудачу, жил в подвалах, в корабельных трюмах, иногда даже в клоаках, примыкающих к Сене.
— Сударь!.. — произнесла Женевьева.
— У вас прекрасные фрукты, а я часто должен был обходиться без десерта, поскольку вынужден был обходиться без обеда.
Женевьева, рыдая, закрыла лицо руками.
— И
— Сударь, сударь! — взмолилась Женевьева. — Сжальтесь надо мной! Вы же видите, что я умираю…
— От беспокойства, это понятно: ведь вы так беспокоились за меня. Но утешьтесь, я здесь; я вернулся, и мы больше не расстанемся, сударыня.
— О, вы убьете меня! — воскликнула Женевьева. Диксмер взглянул на нее с ужасающей улыбкой:
— Убить невинную женщину! О сударыня, о чем вы говорите? Должно быть, печаль, терзавшая вас из-за моего отсутствия, заставила вас потерять рассудок.
— Сударь, — вскричала Женевьева, — сударь, я умоляю вас: лучше убейте меня, чем мучить такими жестокими насмешками! Да, я виновна, да, я преступница, да, я заслуживаю смерти. Убейте меня, сударь, убейте!..
— Значит, вы признаете, что заслуживаете смерти?
— Да, да.
— И, чтобы искупить свое не знаю уж какое преступление, в котором вы себя обвиняете, примете эту смерть без сожаления?
— Нанесите удар, сударь, я не издам ни звука, и, вместо того чтобы проклинать, благословлю ту руку, что убьет меня.
— Нет, сударыня, я не хочу убивать вас, хотя, вероятно, вы умрете. Только ваша смерть будет не постыдной, как вы могли бы опасаться, — она будет славной, будет в ряду самых прекрасных смертей. Благодарите меня, сударыня, я накажу вас бессмертием.
— Что же вы сделаете, сударь?
— Вы будете по-прежнему идти к той цели, к которой мы стремились все, пока нам не преградили путь. Для вас и для меня вы падете виновной; для всех вы умрете мученицей.
— О, Боже мой! Вы меня с ума сводите этими загадками. Во что вы вовлекаете, куда поведете меня?
— Возможно, к смерти.
— Позвольте мне помолиться.
— Помолиться?
— Да.
— За кого же?
— Какое это имеет для вас значение? С того момента, когда вы убьете меня, я уплачу свой долг. Но если я его заплачу, то больше ничего не буду вам должна.
— Да, это так, — согласился Диксмер, удаляясь в соседнюю комнату. — Я жду вас.
Женевьева встала на колени перед портретом Мориса, прижав руки к готовому разорваться сердцу.
— Морис, — тихо произнесла она, — прости меня. Я не ожидала, что сама буду счастлива, я лишь надеялась сделать счастливым тебя. Морис, я отнимаю у тебя счастье, что было для тебя жизнью. Прости мне мою смерть, возлюбленный! Отрезав прядь длинных волос, она обвязала ею букет фиалок и положила его у портрета. Лицо на бесчувственном немом холсте будто с печалью следило за ее уходом. По крайней мере, так сквозь слезы в глазах показалось Женевьеве.
— Ну, вы готовы, сударыня? — спросил Диксмер.
— Уже! — прошептала Женевьева.
— Впрочем, не торопитесь, сударыня!.. — отозвался Диксмер. — Я не спешу. К тому же, наверное, скоро вернется Морис, и я буду рад выразить ему благодарность за оказанное вам гостеприимство.
Женевьева вздрогнула от ужаса при мысли, что возлюбленный и муж могут встретиться. Она стремительно поднялась.
— Все кончено, сударь, — сказала она. — Я готова!
Диксмер пошел первым. Дрожащая Женевьева последовала за ним, полузакрыв глаза и откинув назад голову. Они сели в фиакр, ожидавший их у входа, и экипаж тронулся.
Как сказала Женевьева, все было кончено.
XIV. КАБАЧОК «КОЛОДЕЦ НОЯ»
Тот самый человек в карманьоле, которого мы видели, когда он ходил взад и вперед по залу Потерянных Шагов, и там же слышали во время экспедиции архитектора Жиро, генерала Анрио и папаши Ришара (точнее, слышали, как он разговаривал с тюремщиком, охранявшим вход в подземелье), — тот самый рьяный патриот с густыми усами и в медвежьей шапке, хваставшийся перед Симоном, что нес голову принцессы Ламбаль, назавтра после вечера, столь богатого разнообразными волнениями, примерно в семь часов находился в кабачке «Колодец Ноя», расположенном, как мы говорили, на углу улицы Старой Сукнодельни.
Он сидел здесь у торговца вином — вернее, у торговки — в глубине черного, прокопченного табаком и свечами зала, притворяясь, что поглощает рыбу, приготовленную на пережаренном масле.
Зал, где он ужинал, был почти безлюден; больше других засиделись лишь два или три завсегдатая, пользующиеся привилегией, что давали им ежедневные визиты в заведение.
Большинство столов пустовало; но к чести кабачка «Колодец Ноя» надо сказать, что красные — вернее, фиолетовые — скатерти указывали на достаточное число насытившихся гостей.
Три последних посетителя исчезли друг за другом, и без четверти восемь патриот остался в одиночестве.
Тогда он с истинным отвращением аристократа отодвинул глубокое блюдо, казалось еще минуту назад доставлявшее ему удовольствие, достал из кармана плитку испанского шоколада и принялся медленно есть его с выражением, весьма отличным от того, какое перед этим пытался, как мы видели, придать своей физиономии.
Время от времени, хрустя испанским шоколадом и черным хлебом, он бросал взгляды, полные тревожного нетерпения, на стеклянную дверь с клетчатой красно-белой занавеской. Иногда он прислушивался и прекращал свою скромную трапезу с рассеянностью, заставившей хозяйку заведения сильно задуматься. Она сидела за прилавком недалеко от двери, на которую патриот так часто устремлял взгляды, и женщине, даже не обладающей излишним тщеславием, могло показаться, что именно она вызывает у него такой интерес.