Шеврикука, или Любовь к привидению
Шрифт:
Пэрст лежал в получердачье.
Мебели стояли здесь все те же, неизвестно кем и без ведома ответственного домового занесенные. Платяной шкаф. Тумбочка. Но что-то в получердачье и изменилось. А что?
Пэрст лежал бездыханный. Но, судя по запахам и их оттенкам, он не помер. Если, конечно, по условиям своего существования он не был нетленным. Башку его прикрывал конус Железного Дровосека с кожаным ремешком под подбородком, застегнутым, возможно, еще пальцами Шеврикуки. Исследователю показалось, что голова полуфабриката уменьшилась, а сам
Вот и мнение о том, что Пэрст лежал упакованный или укутанный, возможно, было ложным. Во что упакованный или укутанный? Ни во что. Или во всяком случае – в нечто прозрачное или даже невидимое, не позволяющее себя увидеть. В кокон! Но тут же он себя и поправил. Не в кокон. В капсулу! Именно в капсулу!
Но не в ту капсулу, в какую отрядили Пэрста на столетия сидений Отродья Башни в ожидании любознательных потомков. Та была похожа на футбольный мяч, ее осквернили строительные мужики, и она проросла металлическими прутьями с пивными пробками вместо листьев. Нет, посчитал Шеврикука, Пэрст помещен (или сам поместил себя) в капсулу удлиненную, облегающую его тело, уберегающую его до поры до времени от дурных воздействий.
До поры до времени? До какой поры? Сказано было как-то: до конца сентября. Или октября. А нынче – август. Но что ему-то, Шеврикуке, сроки полуфабриката?
Главное, что тот лежал утихомиренный, чистый, в свежем белье, не шумел, не буянил, не издавал звуков и ароматов, какие могли бы привлечь ловцов бомжей.
И Шеврикука покинул получердачье.
Покинул отчасти раздосадованным. Досады его имели происхождение эгоистическое. Конечно, не из-за Радлугина и ловцов бомжей посещал он Пэрста-Капсулу. Конечно, и здоровье подселенца он был обязан иметь в виду. Судьба подселенца занимала его сама по себе. Но он и надеялся. В особенности сегодня…
Ну что же, сказал себе Шеврикука, обойдемся без приспешников, без помощников и тем более без советчиков.
А может, он все же прикидывается охолодавшим и бездыханным? Сам же, стервец, вослед Шеврикуке глаз приоткрыл, а потом, язык в спину показав, выругался небось единицами своего энергетического измерения и расхохотался.
Дуняша-Невзора поджидала Шеврикуку в Лавандовом саду невдалеке от Купального пруда. Сегодня она более походила на больничную сиделку, аккуратную и сострадательную. «Опять тоску нагонит?» – насторожился Шеврикука.
– А что же ты не кормишь своих бегемотиков? – спросил он.
– Обойдутся! – сердито сказала Дуняша. – Слушай, Шеврикука, что ты натворил! Отчего ты не вернул Петюлю на Лужайку? Как ты позволил ему пить клей?
– Вот тебе раз! – удивился Шеврикука. – Ты меня не предупредила, чем его поить, а чем нет.
– Да хоть бы и предупредила! Ты все равно бы поступил по своему самонравию!
– Что значит – по самонравию?
– То и значит! По самонравию!
«Это про Потемкина утверждали, – вспомнилось Шеврикуке, – ведет себя не по законам,
– Самонравие – самодурство, что ли? – спросил Шеврикука.
– Твое самонравие – возможно, и самодурство! – заявила Дуняша. – Теперь сам расхлебывай.
– А не ты ли подсунула мне Петюлю и посоветовала зайти в трактир?
– Я хотела тебе помочь! Чтобы Герасим разговорился, а ты бы из него что-нибудь вытянул.
– Ну и что же натворил Петюля? Чем он теперь нехорош? И почему он не может вкушать ацетоновый клей, коли он того желает?
– А потому, что не может. Ему запрещено. Его начинает лихорадить. И в него входит Нерв. И сам он начинает взъяряться.
– Ты не забыла про бинокль?
– Не забыла…
– Так к кому вхож Петюля?
– А ты не знаешь?
– Не знаю.
– Ты дурака валяешь?
– Ладно… Гликерия держала в руках бинокль?
– Нет. Она не знает о нем. Это моя затея.
– Ты врешь.
– Я не вру.
– Так к кому вхож Петюля?
– К троим.
– Значит, насчет бинокля и Гликерии ты не врешь?
– Не вру.
– Ну и окончим на этом разговор.
– Хорошо… – Дуняша положила руки на колени. – Я вру. Гликерия развинчивала и обнаружила…
– Бинокль беру, – сказал Шеврикука. – Насчет Петюли?
– Он вхож к троим. Определенным. Но он вхож и ко многим. К кому укажут. К кому захотят. В этом его особенность и ценность. Сам же он увлечен компьютерами. У него приятель… как это… Белый Шум… Слышал о нем?
– Слышал, – кивнул Шеврикука. – Он и мой приятель… А Петюля и Герасим?
– Не знаю. Восемнадцатый век. Меня тогда не было.
– Опять ведь неправда…
– Поговоришь нынче с Гликерией, и отпадут вопросы, – сказала сиделка и помрачнела, будто вспомнила о своей больной, распластанной под капельницей.
– Ты сейчас поведешь меня к Гликерии? – спросил Шеврикука.
– А более и времени не будет.
– Но выходит, что Петюля-то – вредный. А ты его угощаешь ячменным зерном.
– Мои слабости. И Петюля вредный не всегда.
– Вредный, когда проявляет самонравие?
– И тогда тоже.
– А мне по душе слово «самонравие», – сказал Шеврикука.
«А Пэрст-Капсула – самонравный? Кстати, а не вхож ли в его сны, видения, а может, и кошмары, его недомогания Петюля? С Белым-то Шумом они приятели… Но вряд ли Дуняша ведает о полуфабрикате, уберегаемом нынче невидимой капсулой».
– И где же теперь Петюля?
– На игровом поле. С Герасимом. Пока клей из него не выйдет и не опадут раздутия, его к Лужайке Отдохновений не допустят, а ячменные зерна он получать не будет.
– Экая досада…
– Ладно. Вести тебя к Гликерии Андреевне? Ты готов?
– Готов.
– Ты ее не огорчишь? Ты ее не обидишь?
– Не имею намерений. Бинокль у тебя? Или у Гликерии?
– У меня. Гликерия ничего бы не смогла пронести в узилище…
«Ну это, положим…» – хотел было возразить Шеврикука, но не возразил.