Школа добродетели
Шрифт:
— Что?
— Она мне сказала, чтобы я не говорил отцу, и я ничего не сказал. Так что, как видишь, все позволено и ничто не имеет значения. Что и требовалось доказать.
— Это невозможно, — сказал Стюарт.
Он посмотрел на мальчика. Лицо Мередита было искажено выражением, какого Стюарт никогда прежде не видел. Он повторил:
— Мередит, это невозможно.
Гарри Кьюно неожиданно проснулся от — как ему показалось — яркого света, бьющего в лицо. Он сел в кровати и решил, что это свет луны, пробившийся сквозь щель в шторах. Но потом он понял, что никакой луны нет. Посидев неподвижно, он проникся убеждением, что его разбудил яркий луч электрического фонарика, который скользнул по его закрытым глазам. Гарри пронзил жуткий страх. Он немного подождал в темной комнате — ни звука, ни света. Потом раздался слабый звук, мягкий глухой звук, а затем щелчок — похоже, внизу в доме. Он поднялся с кровати и, дрожа, остановился рядом с ней. Звук повторился. Теперь он вроде бы исходил из сада. Крохотными шажками Гарри подошел к окну, чуть раздвинул шторы и посмотрел вниз. В саду едва брезжил тусклый неясный свет, близилось утро, и он заметил две фигуры. Они делали что-то очень странное, согнувшись над землей. С ужасом Гарри понял, что они копают и уже успели выкопать довольно длинную и глубокую яму на газоне.
Конечно, это был сон, и Гарри принялся размышлять о нем, усевшись в красивое маленькое кресло, купленное недавно в антикварном магазине. Он находился в маленькой квартирке, той самой, куда собирался привести Мидж, в «любовном гнездышке»; она возражала против этой покупки, но теперь она сюда непременно придет. Так же непременно она поедет с ним в следующие выходные в маленькое путешествие (такое короткое, маленькое, постоянно подчеркивал он), которое должно совпасть с конференцией Томаса в Женеве и с короткими каникулами Мередита, отправлявшегося к школьному приятелю в Уэльс. Гарри еще не сообщил возлюбленной о приобретении этой квартирки. Он пока даже толком не обставил ее, но хотел, чтобы для Мидж квартирка выглядела привлекательной и неодолимо соблазнительной. Он избрал тактику «поспешать не торопясь». Мидж появится в конце недели, и они впервые будут вместе абсолютно одни, и не в его или ее доме, наполненном враждебными призраками, а в их собственном пристанище, новом, приготовленном специально для них, в этом прообразе общего дома, полного и окончательного соединения. Это изменит Мидж, как ее изменяла каждая маленькая уступка (а их набралось уже немало), каждое мгновение на долгом, но неминуемом превращении из женщины Томаса в женщину Гарри. Талант Гарри как бога преображения сделал ее другой, наделил новой сутью, атом за атомом превратил в более молодую, красивую, живую. Теперь она согласится на квартирку, и это будет естественным желанием. Гарри знал, что Мидж, хотя и влюблена в него по уши, еще не испытывала потребности в нем — той жуткой, мучительной потребности, какую испытывал он. Она этого не чувствовала; вероятно, она восприняла его порабощение как нечто само собой разумеющееся. Может быть, надо немного напугать ее? Такая тактика может принести свои плоды. Она была нужна ему, как наркоману нужна очередная доза, без нее он нервничал и стенал от тоски. Ее все еще удерживали, не позволяя сделать решительный шаг, тонкие нити малодушных условностей и остаточной бездумной привязанности к мужу. При мысли об этой остаточной привязанности Гарри сжал пальцы в кулаки и прикусил губу. Это тоже необходимо преобразовать, медленно превратить в безразличие, а лучше в неприязнь, ненависть. Недавно она сказала, что может представить себе Томаса (а не его, Гарри) счастливым без нее. Это был прогресс. Он ненавидел Томаса и старался внушить Мидж то же чувство. Отчасти уже внушил. Нужно довести эту ненависть до совершенства. Не то чтобы Гарри желал такой ненависти, выращивая ее в себе ради нее самой, чтобы использовать как трофей или украшение для Мидж. Но ненависть была необходимой деталью механизма или частью химии перемены, расползающимся пятном или рычагом. И в этом смысле можно было сказать, что Гарри ненавидел Томаса, не испытывая к нему никакой личной вражды.
«А потом, — думал он, — мы купим дом во Франции или в Италии». Он представил это настолько реально, настолько ярко ощутил теплый, пряный, опьяняющий запах счастья, что инстинктивно сделал нетерпеливое движение. Зачем тогда эта квартира, это кресло, эти шторы, этот телевизор, даже эта кастрюля, которые он купил с таким удовольствием, когда они могли прямо сейчас, очень скоро, отправиться во Францию? Медлительность Мидж сводила его с ума. Неужели и теперь она ни на что не решится? Он должен тщательно продумывать каждый шаг на этом пути, чтобы не случилось осечек. Вода камень точит. Потом он вспомнил свой жуткий сон, и его пробрала дрожь. Вроде бы в последнее время он не думал об отце — о своем красивом, счастливом, любящем отце — и не видел его во сне как враждебную фигуру. Как могло его глубинное подсознание так ярко создать или изобрести этот древний призрак? Как он мог узнать такое существо? Может ли привидение быть злобным, разве оно не должно завидовать живым и питать отвращение к ним? «Из меня получится злобное привидение», — подумал Гарри. Или мертвые могут становиться мстительными духами и вредить тем, кто их пережил? Но сон, конечно, был не о его отце. Это был пугающий и яркий образ Томаса, опасного и старого, столь ужасным манером принявшего внешность отца. Что ж, он сделал это на свой страх и риск; пусть отцы поостерегутся. Но насколько безумен человеческий мозг, насколько он изобретателен, склонен к драматизации, злобен и глубок! Да, опасности есть, явные и скрытые, но он готов обнажить меч и защитить любимую женщину.
Теперь Гарри чувствовал себя (и осознавал это), как в прошлом, когда он верил в свои силы и свою звезду, когда играл в крикет за свой университет, когда баллотировался в парламент, когда женился на Хлое, зная, чьего сына она носит. Все это, независимо от результата, были поступки героические. Что касается «девушки издалека», то это было другое: не то чтобы ошибка, но нечто естественное, часть обыденной жизни. Если бы она не умерла, был бы он сегодня другим человеком? Или ушел бы от нее давным-давно? Он ханжески выкинул из головы эту дурную мысль, вытеснив ее образ с помощью образа своей матери. Ромула (он всегда мысленно называл ее по имени) любила Терезу. Они были тихие женщины. Хлоя была частью истинной материи жизни Гарри, и еще более принадлежала этой материи Мидж. Тереза умерла, и Хлоя умерла. Мидж была жива, она была самой жизнью; она возвращала ему молодость, и он становился юным, как юный рыцарь, и с теми же чистыми помыслами. Вчера вечером Гарри сделал нечто очень странное. Он обыскал свой стол, прошелся по всем старым сундукам и ящикам в поисках писем от двух своих жен, а потом поспешно, даже не просматривая, уничтожил их все, поджигая спичками в пустом камине кабинета. Потом тщательно собрал хрупкий пепел, все еще хранивший следы двух разных рук, ссыпал его в мешок, а мешок отправил в мусорное ведро. Он не считал, что совершил преступление. Прошлое стерто, и это делало настоящее и будущее более ясными. Мидж заслуживала всего — всего пространства, всего времени, если только он мог ей это дать. Это было его истинным долгом. Недавно он переделал свое завещание, оставив достаточно средств мальчикам, а все, включая и дом, отписал Мидж. Таким образом он взял под контроль будущее. Гарри всегда чувствовал близость смерти; а вдруг они с Мидж поедут вместе на машине и он погибнет в автокатастрофе? Ведь ей будет больно читать эти письма, так зачем эта дополнительная боль? Он избавил ее от такого огорчения; он хотел даже из могилы нежно и преданно заботиться о ней. При мысли о том, что Мидж вернется домой и не найдет этих писем, у него чуть слезы не брызнули из глаз.
Мысль о собственной смерти напомнила ему про сон, и теперь он вспомнил еще одну деталь. Во сне он был молодым, очень молодым человеком, неженатым и непристроенным, а старики выглядели древними, как друиды, словно принадлежали к иной расе. А потому, решил Гарри, они копали собственную могилу, а он наблюдал за ними сверху. Они принадлежат прошлому, он глядел на них и чувствовал, что видит прошлое. Это старость против молодости: они с Мидж молоды, а Томас стар. Невозможно поверить, что Томас ненамного старше его — ведь Томасу девяносто, а Гарри вечно двадцать пять.
«Нет, — подумал он, — я не могу позволить моей любимой состариться с этим человеком. Томас уже принадлежит смерти, как мой отец, мой несчастный утонувший отец. Они призраки — дунь, и исчезнут. Я стою высоко над ними. Мне нужно лишь протянуть руку и взять женщину».
На раннем этапе взаимной любви человек чувствует в себе способность существовать за счет чистого блаженства, питаться им, как святыми дарами. Позднее этого оказывается недостаточно. Даже если ангел сойдет с небес и начнет заверять его, что Мидж будет любить его вечно, этого недостаточно. Он должен полностью и абсолютно владеть ею. Дверь закрыта, щеколда задвинута. О счастье, о боже…
Гарри вскочил на ноги. Сила и энергия страсти почти подняли его над землей. Он включил телевизор, потом поспешил на кухню, неловко ударился о раковину. Он стоял, глядя на новую кастрюлю, на чайник, ножи, вилки, и улыбался при мысли о том, как это понравится Мидж. Он вспоминал, как делал эти покупки, и представлял себе, как она будет выговаривать ему за неправильный выбор. Гарри повернул кран и увеличивал силу струи, пока шумный яростный поток горячей парящей воды не забарабанил по раковине изо всех сил, и вскоре сушилка, окно и его костюм покрылись водяными брызгами. Он сунул руку под горячую воду, почувствовал ее напор и тут же выдернул. Вода оживила болезненный ожог от уголька, полученный во время спора с Эдвардом. Гарри быстро выключил горячую воду, включил холодную, подставил под нее больную руку, а потом завернул ее в полотенце и тут же вздрогнул от ужаса, услышав у себя за спиной голос Томаса Маккаскервиля.
«Черт возьми, — подумал он, — это же телевизор! Даже здесь мне не отделаться от Томаса. Но какой странный случай! Нужно еще об этом подумать — тут возможны любопытные варианты. Двое могут творить магию».
Он вернулся в маленькую гостиную, нянча больную РУКУ-
Томас, крупным планом, с важным видом смотрел в камеру, и яркий свет показывал подробности его внешности, незаметные в обычной жизни. Гарри смотрел на крупное, напоминавшее морду фокстерьера лицо, на котором отражались энергия, воля и интеллект, холодные светло-голубые глаза, увеличенные толстыми очками, аккуратную челку светлых волос. Подстриженная борода немного напоминала бороду раввина. Гарри подумал, что никогда еще не видел Томаса так ясно. Он выбрасывал слова, словно гранулы высокого нравоучительного шотландского голоса, и на его губах закипали капли слюны.
— И потому мы должны жить со смертью и рассматривать ее как вдохновение и право, последнее драгоценное владение, принадлежащее нам, поскольку ничего другого нет на этой сцене, где все — суета сует. Так называемая жажда смерти не есть нечто негативное, а один из наших чистейших инстинктов. Каждая религия требует от нас умереть для этого мира. Смерть, согласно восточной мудрости, — это образ разрушения эго. То, что мы видим в ней, сводит мир в небытие, а то, что видит мир, есть небытие. Нирвана, прекращение всех эгоистичных желаний, освобождение от мучительного вращающегося колеса иллюзорных страстей, представляется как небытие, прах и пепел, каковыми видится все материальное и плотское в свете вечности, сияющей не во временной «вечности», но в «сегодня» с его справедливостью к каждому мгновению наших беспутных бессвязных жизней. Смерть — это смерть эго, и в этом смысле она является естественным правом, провозглашенным теми, кто решает умереть в этом мире путем разрушения тела, этого узилища души. Таким образом, разрушение тела есть образ раскрепощения души. А освобождение души есть цель истинной психологии. Смерть — единственная и лучшая имеющаяся у нас картина более полной, более хорошей жизни, к которой мы стремимся, которой мы жаждем в нашей темноте, не понимая этого. Смерть — это центр жизни. Мы должны выучить, что мы уже мертвы, душа должна выучить это теперь, здесь, в настоящем, кроме которого у нас ничего нет; усвоить урок полной свободы. Мы должны услышать голос пленной души, всех пленных душ, заходящихся в крике в наш век совершенных технологий: мы умеем излечивать телесные недуги и посылать по воздуху изображения, но постоянно мучаем наши мысли и желания образами сладкой жизни, полной жизни, dolce vita [55] , жизни на манер богов; мы жаждем красоты и юности, свободного секса, власти и обаяния богатства; хотим иметь загорелое тело, стоять на солнечном пляже в набегающих ласковых волнах. Разве это не есть картина счастья? Так мы ежедневно и ежечасно предаемся заблуждению, впадаем в неудовлетворение и полнимся тщеславными разрушительными желаниями. И именно от этого освобождает нас опыт смерти, подготовка к смерти в жизни, подготовка, которую мы не должны отодвигать на беспомощную старость. Иначе, когда придет наше время, мы не сможем извлечь для себя выгоду. Время смерти — сейчас.
55
Сладкой жизни (ит.).
— Да заткнись ты, старый идиот, — сказал Гарри, выключая телевизор.
Томас был аннигилирован, его крупное, ярко освещенное лицо померкло и исчезло, его четкий высокий голос смолк.
— Взял бы и убил себя, старый придурок! Так ведь нет, ты будешь жить, процветать и жиреть на чужом желании умереть.
Гарри постоял немного в середине комнаты рядом с красивым креслом. Он подумал: «Да, как забавно, точно так и есть. Так оно и будет. Именно там мы с Мидж и окажемся — на солнечном берегу, ощущая ногами ласковые набегающие волны, и у нас будут молодые загорелые тела. Мы будем держать в руках стаканы с вином. За спиной у нас будет бар и простой хороший ресторан, где мы будем завтракать, сидя в пятнистой тени под виноградными лозами. А за ресторанчиком — маленький город с множеством площадей и фонтанов. Там есть художественная галерея и небольшой отель с видом на собор. И мы будем там, — думал Гарри, — да, мы будем там, а Томас будет мертв. Он исчезнет из наших мыслей и нашего бытия, словно умер давным-давно».