Школа Литтлмена
Шрифт:
Яблок было уже десятка три — все крупные, краснобокие и… неимоверно горькие.
— Не понимаю, — вздохнул огорчённо Патрик. — Я делаю всё по правилам, а оно не получается. Смотрите, ребята.
Он сосредоточился. Воздух над травой в двух шагах от мальчика пришёл в движение, как бы потемнел, собираясь в шар.
И тут Литтлмен быстро шагнул к этому «созревающему» плоду, наклонился и достал из тёмного облачка нечто похожее на клочок ядовито-зелёной ваты.
— Зачем ты это делаешь, Конни? — спросил он, поворачиваясь к сыну шерифа. — Я давно наблюдаю
Конни испуганно сжался, покраснел.
— Я знаю зачем, — сердито сказал Рэй. — Он вообще пакостник и к тому же давно не получал по шее.
— Как тебе не стыдно, Конни?! — воскликнула Катарина. — Ты с нами и нам же всё портишь.
— Подумаешь, — огрызнулся тот. — Уже и пошутить нельзя.
— Ты не прав, Конни, — укоризненно покачал головой Литтлмен. — Шутки должны радовать, а не огорчать. Запомни на будущее.
На этот раз цветы получились.
Уилфилд оглядел то, что сотворил раньше, и рассмеялся.
Среди битого кирпича валялись мясистые подобия тюльпанов без стеблей, безобразных размеров розы с алыми листьями и огромными колючками, нечто с непрорезавшимися лепестками, похожее на небольшие кочаны капусты. Были тут и целые кусты — уродливые, ни на что не похожие, будто больной художник мешал как попало краски.
Уилфилд дематериализовал все пробы.
«Маме всё равно понравятся, — подумал мальчик, разглядывая свои странные создания. — Она любит цветы. Всякие. Когда была здорова, то приносила их и весной, и летом. Отец, правда, ворчал, но не ругался так страшно, как теперь».
Уилфилд вдруг заметил, что летний долгий вечер куда и девался — в зарослях уже давно разлеглась темень, а в окнах домов зажглись огни.
Прижимая букет к груди, мальчик побежал домой.
Он торопился и уже на третьей улице в боку неприятно заёкало.
«Хотя бы отец задержался в своей мастерской», — с тоской подумал Уилфилд, не зная, как будет оправдываться, если отец дома и уже хорошенько выпил. Отец выпивал и раньше, но злился редко. Когда маму три года назад парализовало, он стал каждый вечер приходить с работы не просто усталый, а какой-то чёрный и неразговорчивый. Любая мелочь раздражала его. Он начинал орать на маму, проклинал всё на свете. Мама отворачивала голову к стенке и плакала.
Уилфилд бежал, бежал, а перед входом в дом замешкался. Боязно.
Тихонько приоткрыл дверь. Отец сидел в кресле перед телевизором и, казалось, дремал. Мама, как всегда, в спальне, её из комнаты не видно.
Уилфилд на цыпочках направился в спальню. И вдруг… Будто молния блеснула. Отцовская рука упала на плечо, рывком остановила.
— Ты где околачиваешься?
— Мы… играли… — пересиливая страх, ответил мальчик. — А оно стемнело… Сразу. Я вот… для мамы…
Он замолчал, не зная, что сказать.
Отец вырвал из рук Уилфилда букет, грозно спросил:
— Откуда цветы? Украл?
Уилфилд отрицательно покачал головой. Голос куда-то девался.
— Та-а-к, — протянул отец и шумно выдохнул. В комнате распространился запах дешёвого виски. — Значит, я гну спину в мастерской, а ты в это время лазишь по чужим цветникам!
— Папа, я не воровал. Я… маме.
Отец швырнул букет на пол, схватил с подоконника бельевую верёвку.
— Джил, не трогай его, — слабо отозвалась из спальни мать. — Я тебя умоляю.
— Помолчала бы, — рыкнул отец, и горячая верёвка обожгла спину Уилфилда.
Мальчик вскрикнул от боли. Железная рука отца, от которой пахло автолом, пригибала его к полу — там валялись разлетевшиеся от удара лепестки его самодельных цветов.
И тут Уилфилда осенило: материализация! Он умеет мысленно так погладить атомы, что они улягутся будто шерсть котёнка под рукой! Он может уговорить ленивые атомы, которые разбрелись в маминых ногах, вернуться обратно. Он должен их уговорить! Сейчас! Немедленно! Учитель рассказывал, что для материализации главное — желание. Так вот. Больше всего на свете он хочет, чтобы мама поправилась и опять ходила по дому, готовила обеды… Чтобы он слышал её шаги.
Верёвка снова перепоясала мальчику спину. Он вздрогнул, но кричать или плакать не стал.
«Пусть маме вернутся ноги!» — мысленно взмолился Уилфилд.
Взбешённый молчанием сына, отец остервенело хлестал его, приговаривая:
— Будешь красть?! Будешь шляться по ночам?!
«Атомы, миленькие, скорей! Скорей возвращайтесь! Я люблю маму! У неё были такие красивые ноги. Пусть к ним вернётся сила! Я прошу вас, атомы!..»
И чем сильнее бил Уилфилда отец, тем отчаянней мальчик просил природу, приказывал ей, требовал вернуть маме ноги. Такие, какими он запомнил их, когда ходили на речку: стройные, смуглые, сильные. Чтоб под гладкой кожей шевелились тёплые мускулы и играла кровь, чтоб они жили! Жи-ли, жили!
Отец ударил как-то особенно больно, с оттяжкой. Уилфилд, сцепив зубы, застонал.
Отчаянно вскрикнула мать.
Рука Джила, сжимавшая верёвку, вдруг разжалась. Он испуганно отступил, отпустив сына.
В дверях спальни, придерживаясь за спинку кровати, стояла — да, именно стояла! — его жена.
«Надо слетать туда», — подумал Литтлмен, дочитывая информацию в газете. Короткая заметка сообщила:
«Философы и социологи 70 стран соберутся 12–18 августа в Лос-Анджелесе на очередной форум „Социальные пути развития и проблема выживания человечества“».
Он вспомнил чужую тоску, которая будто сигнал SOS, привела его в хибарку Ноубоди, предостережения старика. В чём-то он прав… Отдать знания — половина дела. Надо, чтобы они овладели массами, родили идеи и желание переустроить мир. Надо, наконец, чтобы, как когда-то в России, нашлись чистые и мужественные люди, которые овеществили бы идеи, переложили их на язык действия. Это единственно верный путь. Но одному такой тяжкий труд не по плечу. Один — всё равно никто. Даже самый сильный и умелый…