Школа ненависти
Шрифт:
Этой ночью я долго не мог уснуть, все думал, почему же у Ляпкова, Елки-Палки и у всех богачей на груди красные банты. Зачем же делали революцию?
Передо мной словно стоял бледный, худой, лохматый и горбатый Колька. «Пропал ты, пропал», — думал я о нем.
Утром я пошел в очередь за хлебом и на Заставской улице увидел Кольку. Он, в грязном пиджаке, лохматой шапке, шел и поглядывал по сторонам — нес заказчику починенные сапоги.
— Коля! — обрадовался я и подбежал к нему. — Как же ты? Неужели так, по-старому и будешь? Видел, как он меня
Колька нахмурился.
— Подожди, не торопись. Это не наша революция, а ихняя, буржуйская. У нас про это мастера знают и говорят потихоньку. Скоро время придет, и мы всем буржуям кишки выпустим! — веснушчатое тощее лицо Кольки просияло. — А обо мне не беспокойся, — он усмехнулся и, поджав тонкие губы, пошел от меня, как и прежде, неласковый, неразговорчивый.
Я не понимал, что придет, как придет, и завидовал Кольке, знавшем обо всем больше меня, и радовался, думая: «Нет, он не пропадет».
На Невском проспекте — обрывки бумаги, окурки, навоз. Солнце над головой, камни горячие.
Два автомобиля, легковой и грузовой, мчатся по проспекту, беспрестанно подавая сигналы. Впереди — легковой, в нем несколько человек в штатском. В грузовике — юнкера в темносерых шинелях, в широких ремнях.
Юнкера — это будущие офицеры. До революции они готовились защищать царское правительство, царя. А теперь они стали защищать Временное правительство, министров-капиталистов и главного из них, Керенского.
Как-то проходя по Садовой, я увидел на углу Невского проспекта, напротив редакции газеты «Новое время», большую толпу. Люди тесным кольцом окружили открытый автомобиль.
В автомобиле стоял стройный молодой человек в зеленоватом френче и кланялся во все стороны.
— Это Керенский! Керенский! — говорили в толпе.
Тот, кого называли Керенским, снял фуражку и бросил ее на подушку автомобиля. Лоб у него был квадратный, плоский, короткие волосы подстрижены ежиком, маленькие уши плотно прижаты. Левую руку он прижал к сердцу, а правую протянул вперед и заговорил.
До меня долетали только отдельные фразы:
— Свобода… Россия… Война до победного конца!..
Он говорил, словно ловил что-то рукой в воздухе. Мелькали белые зубы, и синеватый подбородок его был подвижен, будто на шарнирах.
Какая-то барынька с букетом в руке пробралась сквозь толпу и бросила цветы в сторону автомобиля.
Несколько цветочков залетело в автомобиль. Керенский взял их, потряс ими в воздухе и крепко прижал к груди.
Рабочих в толпе не было видно. Хлопали в ладоши и кричали «ура!» лишь какие-то нарядные господа в шляпах.
Керенский говорил быстро. Я понял только, что мы должны воевать до конца и победить немцев.
Рядом со мной
— Вот самому-то ему дать бы винтовку да посадить бы в окопы, запел бы другую песню! — сказала она и, усмехнувшись, пошла прочь…
Когда я вернулся домой, у нас в квартире, кроме мамы, никого не было. Она встретила меня и сообщила таинственно:
— Все на Цветочную улицу ушли, на собрание. Говорят, Ленин, самый главный большевик, к нам за заставу приедет. Я бы тоже пошла, да квартиру-то ведь не бросишь!
Я взял кусок хлеба, потер его солью и снова побежал на улицу.
По Волковской и Заставской, в сторону Цветочной улицы, шли рабочие группами и поодиночке.
В конце пустынной, только местами мощенной Цветочной улицы, недалеко от обувной фабрики Петрова, на пустыре, обнесенном высоким, но ветхим забором, рабочие поспешно строили трибуну. Доски забора служили материалом, у многих вместо молотков в руках были булыжники.
Говором, шумом наполнялся пустырь. На заборе повисли и засвистели мальчишки. Скоро народу стало уже так много, что на пустыре становилось тесно.
Внезапно на Цветочной улице появился маленький, зеленоватого цвета автомобиль с откинутым брезентовым верхом. За рулем сидел немолодой солдат в военной гимнастерке, в фуражке с красными кантами.
— Ленин! Ленин! Владимир Ильич! — прокатилось по толпе.
В сером легком костюме, в кепке, чуть сдвинутой с высокого лба, Ленин поспешно шел к трибуне, вытирая платком лицо. Размеренная поступь, наклон головы чуть в сторону…
Народ расступался перед ним.
Я в пяти шагах от Владимира Ильича. Вот он уже подошел к трибуне, потрогал ее рукой — попробовал устойчивость и, улыбнувшись окружающим, легко поднялся на нее по трем крупным ступенькам.
— Долой войну! — говорил Владимир Ильич. — Долой министров-капиталистов! Вся власть Советам!
На пустыре было тихо. Рабочие слушали затаив дыхание, и всем, даже мне, становилось ясно, что все рабочие и крестьяне, немцы и русские одинаково не хотят войны, но буржуи, капиталисты заставляют их воевать, убивать друг друга.
Когда Владимир Ильич сошел с трибуны, рабочие окружили его тесным кольцом и стали передавать ему записки. Он брал их и поспешно совал в боковой карман. Перебивая друг друга, рабочие задавали вопросы Владимиру Ильичу все одновременно, и поэтому он не мог им отвечать, а, раскинув руки, с сожалением оглядывал лица.
Уходил Владимир Ильич с трибуны также поспешно. И опять перед ним народ расступался.
Хлопнула дверка автомобиля, и через минуту машина уже исчезла за углом Заставской улицы.
Как только Владимир Ильич уехал, тотчас же на трибуну полезли одновременно несколько человек, и она зашаталась. Все кричали, но ничего нельзя было понять, только гул разносился, да изредка долетали слова:
— Долой министров-капиталистов!!!
Но вдруг разнесся оглушительный свист.
<