Школа ненависти
Шрифт:
— У Сименса забастовка! — услышал я.
Вдруг заголосил гудок «Скорохода», помолчал немного и опять закричал. Нигде не было видно ни одного полицейского…
В то утро мама, как обычно, пекла картофельные лепешки. Так как ватная фабрика и тряпичный склад по случаю волнения рабочих были закрыты, Уткин в чистой рубашке сидел в коридоре и рассуждал, попыхивая трубкой:
— Городовым и околоточным нынче невесело. Убежали бы, да некуда. Начальники ихние убегут, спрячутся — у них денег много. А этих народ задавит…
Я впервые внимательно разглядывал Уткина, его чистые
— В девятьсот пятом году так же было. Помню, рабочие городового убили, а меня по этому делу на допрос вызвали. Ничего от меня не узнали и отпустили, а с фабрики все-таки выгнали, — подозрительный стал. Я туда, я сюда. Ходил-ходил, никуда не берут. Взял я мешок, пошел по дворам, да вот и хожу с тех пор…
Вдруг неожиданно распахнулась дверь, и в кухне появилась встревоженная и радостная соседка.
— Царь убежал и престол бросил! — сообщила и заторопилась в другие квартиры.
Мама растерялась и почему-то стала вытирать тряпкой стол, Уткин встал, торопливо сунув трубку в карман. А жилец, работавший у Озолинга, крикнул: «Вот она, революция!» — и кинулся на улицу.
Я быстро оделся и стремглав бросился вслед за ним.
— Не уходи далеко от дома! — крикнула мама.
На перекрестке Заставской и Волковской горел костер. Со второго этажа, из выбитого окна полицейского участка, на улицу летели пачки бумаги, ящики письменных столов с документами. Бумажки разлетались по ветру. Вокруг костра суетились мальчишки и большим полукругом стояли взрослые.
Я пробрался к костру, присел на корточки и принялся палкой шевелить плотные пачки бумаг, чтобы они горели веселее.
— Городовые! — крикнул кто-то.
По Волковской улице, окруженные толпой, шли двое городовых в грязных штатских пальто, оба без шапок. Их нашли и вытащили откуда-то из подвала.
На углу Заставской улицы и Забалканского проспекта тоже толпился народ. Там на панели, у стены, раскинув руки, лежал пожилой рабочий. У его головы снег был красный, пропитанный кровью. Откуда-то появились двое с носилками. Они положили на них рабочего, а какая-то старушка, наклонившись к убитому, накрыла ему лицо белым платком.
— В Новодевичий монастырь, на колокольню забрались проклятые, с пулеметами, с винтовками… У нас на чердаке троих нашли, там и прикончили… — слышалось в толпе.
От завода Сименс-Шуккерта, с Московского шоссе по проспекту в сторону Триумфальных ворот шли рабочие, построившись рядами. Мне очень хотелось, и я немного прошел вместе с ними. Дальше идти не решился и, остановившись у лавки Ляпкова, подумал: «Ну, теперь и ты свое получишь!»
Костер догорал, народу вокруг него становилось меньше, и только мальчишки кричали и суетились у огня…
Дня через два мы с мамой пошли на улицу и стали в очередь за хлебом, — выдавали его в булочной по два фунта каждому.
Через несколько дней народ на улицах успокоился. У рабочих и у хорошо одетых богатых людей, теперь почти у всех, на груди были красные бантики. И непонятно было, почему красные бантики и у богатых! А вместо городового на перекрестке стоял мужчина в полушубке, с винтовкой за плечами и красной повязкой на рукаве «Временная милиция».
На заводах и больших фабриках с утра до вечера шли собрания. Маленькие мастерские, парикмахерские, магазины стали работать и торговать так же, как и до революции.
Я увидел лавку Ляпкова открытой и почувствовал, как в груди что-то дрогнуло. Ляпков, как и прежде, стоял за прилавком в каракулевой шапке, надетой чуть набок, и улыбался покупателям. И у него на груди, как и у всех, был красный бант…
Мы с мамой пили чай с хлебом и разговаривали о Ляпкове.
— Веселый, смеется, и тоже с бантом… — говорил я.
Мать, нахмуренная, молчала.
— Царя прогнали, городовых поубивали, а его не тронули.
Мне было непонятно, почему революция не тронула этого нашего врага, хитрого и богатого торговца.
Мама допила чашку и глубоко вздохнула:
— Я и сама не понимаю. А уж его надо бы задавить первого.
Все эти тревожные дни на улице Кольку не было видно. «Не случилось ли чего с ним?» — подумал я и пошел к Елке-Палке. До революции я боялся входить в мастерскую и только заглядывал в окна: Елка-Палка выгонял меня. Теперь же я решил войти в мастерскую и, если там не будет Кольки, спросить, где он. И вот я вошел в нее, прикрыл дверь, снял шапку и стал у порога.
В полутемном помещении было жарко. Вокруг большого низкого верстака, заваленного инструментами, на липках сидело пять мастеров. Все — тощие, лохматые, в полинявших рубашках, с расстегнутыми воротами, — были похожи друг на друга. Стучали молотки, забивая гвозди в каблуки и подметки, над верстаком плавал зеленый махорочный дым.
У верстака сидел и Колька. Я думал, что он подойдет ко мне, но он только взглянул на меня и, еще ниже склонив голову, поспешно стал пришивать дратвой заплатку на голенище сапога. Длинные волосы его, как у мастеров, торчали во все стороны, рубашка на спине пузырилась, и он казался горбатым.
В углу на прилавке лежали лоскутки кожи, стояли ящики с железными и деревянными гвоздями. За прилавком стоял Елка-Палка в пиджаке нараспашку, гладко причесанный, чернобородый, с белыми пухлыми руками, и разговаривал с заказчиками. И у него на груди был большой красный бант.
— Елочка, — говорил Елка-Палка, положив руку на грудь, — вы же сами изволите видеть, что все у нас теперь перепуталось и неизвестно, будет товар или нет. По этому случаю душой рад бы, но принять ваш заказ не могу… — Он говорил и провожал заказчика до двери.
Когда заказчик ушел, Елка-Палка поглядел на меня, потом на Кольку и крикнул, обращаясь ко мне:
— Тебе что надо?
— Ничего, — ответил я, дерзко глядя в прищуренные глаза.
— А ничего, так и ступай вон! — Елка-Палка открыл дверь, схватил меня за плечо, крикнул: — Шаромыжники проклятые! — и вышвырнул меня на улицу.