Школа
Шрифт:
— Ежели не фальшивый документ, то, значит, настоящий. Как ты думаешь, Чубук?
— Ага! — спокойно согласился тот, набивая махоркой кривую трубку.
— Ну, как ты сюда попал? — спросил командир.
Я начал рассказывать горячо и волнуясь, опасаясь, что мне не поверят. Но, по-видимому, мне поверили, потому что, когда я кончил, командир перестал щурить глаза и, опять обращаясь к Чубуку, проговорил добродушно:
— А ведь если не врет, то, значит, вправду наш паренек! Как тебе показалось, Чубук?
— Угу, — спокойно подтвердил Чубук, выколачивая пепел о подошву сапога.
— Ну,
— А мы зачислим его в первую роту, и пускай ему Сухарев даст винтовку, которая осталась от убитого Пашки, — подсказал Чубук.
Командир подумал, постучал пальцами по столу и приказал серьезно:
— Так сведи же его, Чубук, в первую роту и скажи Сухареву, чтобы дал он ему винтовку, которая осталась от убитого Пашки, а также патронов, сколько полагается. Пусть он внесет этого человека в списки нашего революционного отряда.
Дзинь-динь!.. Дзик-дзак!.. — лязгнули палаш, шпоры и маузер. Распахнув дверь, командир неторопливо спустился к коню.
— Идем, — сказал солидный Чубук и неожиданно потрепал меня по плечу.
Снова труба сигналиста мягко, переливчато запела. Громче зафыркали кони, сильней заскрипели подводы. Почувствовав себя необыкновенно счастливым и удачливым, я улыбался, шагая к новым товарищам. Всю ночь мы шли. К утру погрузились в поджидавший нас на каком-то полустанке эшелон. К вечеру прицепили ободранный паровоз, и мы покатили дальше, к югу, на помощь отрядам и рабочим дружинам, боровшимся с захватившими Донбасс немцами, гайдамаками и красновцами.
Наш отряд носил гордое название «Особый отряд революционного пролетариата». Бойцов в нем оказалось немного, человек полтораста. Отряд был пеший, но со своей конной разведкой в пятнадцать человек под командой Феди Сырцова. Всем отрядом командовал Шебалов — сапожник, у которого еще пальцы не зажили от порезов дратвой и руки не отмылись от черной краски. Чудной был командир! Относились к нему ребята с уважением, хотя и посмеивались над некоторыми из слабостей. Одной его слабостью была любовь к внешним эффектам: конь был убран красными лентами, шпоры (и где он их только выкопал, в музее, что ли?) были неимоверной длины, изогнутые, с зубцами, — такие я видел только на картинках с изображением средневековых рыцарей; длинный никелированный палаш спускался до земли, а в деревянную покрышку маузера была врезана медная пластинка с вытравленным девизом: «Я умру, но и ты, гад, погибнешь!» Говорили, что дома у него осталась жена и трое ребят. Старший уже сам работает. Дезертировав после Февраля с фронта, он сидел и тачал сапоги, а когда юнкера начали громить Кремль, надел праздничный костюм, чужие, только что сшитые на заказ хромовые сапоги, достал на Арбате у дружинников винтовку и с тех пор, как выражался он, «ударился навек в революцию».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Через три дня, не доезжая немного до станции Шахтной, отряд спешно выгрузился
Примчался откуда-то молодой парнишка-кавалерист, сунул Шебалову пакет и сказал, улыбаясь, точно сообщая какую-то приятную новость:
— А вчера уйму наших немцы у Краюшкова положили. Беда прямо, какая жара была!
Отряду была дана задача: минуя разбросанные по деревенькам части противника, зайти в тыл и связаться с действующим отрядом донецких шахтеров Бегичева.
— А что же связаться? — недовольно проговорил Шебалов, тыкая пальцем в карту. — Где я тот отряд искать буду? Накося, написали: между Олешкиным и Сосновкой! Ты мне точно место дай, а то «связаться» да еще «между»…
Тут Шебалов выругал штабных начальников, которые ни черта не смыслят в деле, а только горазды приказы писать, и велел скликать ротных командиров. Однако, несмотря на ругань по адресу штабников, Шебалов был доволен тем, что получил самостоятельную задачу и не был подчинен какому-нибудь другому, более многочисленному отряду.
Командиров было трое: бритый и спокойный чех Галда, хмурый унтер Сухарев и двадцатитрехлетний весельчак, гармонист и плясун, бывший пастух Федя Сырцов.
Все они расположились на полянке вокруг карты, посреди плотного кольца обступивших красноармейцев.
— Ну, — сказал Шебалов, приподнимая бумагу. — Согласно, значит, полученному мною приказа, приходится нам идти в неприятельский тыл, чтобы действовать вблизи отряда Бегичева, и должны мы выступить сегодня в ночь, минуя и не задевая встречных неприятельских отрядов. Понятно вам это?
— Ну, уж и не задевая? Как же это можно, чтобы не задевая? — с хитроватой наивностью спросил Федя Сырцов.
— А так и не задевая, — настороженно повернув голову, ответил Шебалов и показал Феде кулак. — Я тебя, черта, знаю… Я тебе задену! Ты у меня смотри, чтоб без фокусов… Значит, в ночь выступаем, — продолжал он. — Подвод никаких, пулемет и патроны на вьюки, чтобы ни шуму, ни грому. Ежели деревенька какая на пути — обходить осторожно, а не рваться до нее, как голодные собаки до падали. Это тебя, Федор, особенно касается… У тебя твои байбаки, ежели хутор хоть в стороне заметят, все им нипочем, так и прут на сметану.
— У мине тоже прут, — сознался чех Галда. — У мине прошлый рас расфедчики катку с сирой теста приносиль. Я им говориль: «Защем притащиль сирой?», а они мине говориль: «На огонь пекать будем…»
Все рассмеялись, даже Шебалов улыбнулся.
— Это за Дебальцовым еще, — засмеялся рядом со мной Васька Шмаков. — Это он про нас жалуется. Мы в разведку ходили, к казаку попали; богатый казак. Как нас из его халупы стеганули из винтовок, ну, да только все равно мы доперли до хутора, смотрим, а там никого уже. Печь топится, квашня на столе. Мы запалили хутор, а квашню с собою забрали; потом вечером на кострах запекли. Вку-усное тесто, сдобное… чистый кулич.
— Сожгли хутор? — переспросил я. — Разве ж можно хутор сжигать?
— Дочиста, — хладнокровно ответил Васька. — Как же нельзя, раз из него по нас хозяева стрельбу открыли? Они, казаки, вредные. Он богатый, ему што — новый строить начнет, чем гайдамачничать.
— А ежели он еще больше обозлится и еще больше за это красных ненавидеть будет?
— Больше не будет, — серьезно ответил Васька. — Который богатый, тому больше ненавидеть уже некуда! У нас Петьку Кошкина поймали, так прежде, чем погубить, три дня плетьми тиранили. А ты говоришь — больше… Куда же еще больше-то?