Шлейф
Шрифт:
Мимолетная мысль – что холостая пуля из рогатки.
Из какой засады выскочили френч и брюки? Где они прятались, в каком полушарии? А цвета? В черепушке-то темным-темно. Где, в какой из извилин происходит распознавание? Извилины как ручейки, созданные природой для струения мысли, но каким образом торится путь от истока к устью? Как слово, выходя на свет из кромешной тьмы, образуется во рту? Зря пошел в учителя, надо бы в науку. Ради нее он вскрывал бы бесстрастно людские черепа. Коровьи он и так видел вместе с мозгами драными, их он бы изучать не стал. Что там мясо и молоко думают? А в человечьи
Флотский шуршит газетами, привлекает внимание. Тело его, худое внутри одежды, начинено бумажными новостями государственного значения. Руки снуют по карманам: то табак достанет, нюхнет да чихнет, то за очередной газетой под ворот бушлата залезет – они у него где вчетверо сложены, где комком. Газеты нужны всегда и везде. И уж непременно при долгой дороге. Для чтения – свежие, на подтирку – старые. В поезде подтираться негде. Значит, сугубо для чтения. Кстати, при справлении нужды в местах общественного пользования следует проявлять зоркость, дабы не подтереться значительным лицом или крылатой мыслью. А то как присядет рядом англо-французский шпион…
Народ дремлет в унисон с мерным и звучным движением состава, приглядывает за вещами вполглаза.
Федя сидел в обнимку с холщовым мешком. За полгода разлуки насбирал он для семьи пуд гостинцев и кое-что по ремонтной части. Отец намерен управить за праздники прохудившуюся крышу, заменить прогнившие подпорки на новые. Мечты крестьянина из рассказа Григоровича. Кулак обобрал крестьянина кругом и около. Чтобы перезимовать в избе, он загодя «замазывал глиной места, где становил подпорки». Так и отцу придется поступить с его планами.
Пробежав взглядом по письму – почерк у отца в общем и целом понятный, разве что без заглавных букв и знаков препинания, – Федя убрал конверт в мешок и достал серенькую тетрадку – дневник начинающегося года. Литературный язык, употребленный на его написание, отличен от устного. Отцу учиться не довелось, никто ему не разъяснил, чем речь устная отличается от письменной.
«Появилась у меня мысль: бросить на себя взгляд по сравнению с тем, что я был и что стал, причем не в смысле физическом (вырос, например), но именно в смысле перетасовки некоторых убеждений, приобретения новых и уже в связи с этим внешних действий…»
Тут уж френч с брюками из засады не выскочат. Цензура ума. Контроль. Зато в разговорной речи он бы не употребил словосочетание «перетасовка убеждений», не тянул бы тянучку с «приобретением новых и уже в связи с этим внешних действий»… Если задуматься, не очень понятно, что имеется в виду, зато заметно, что человек в 19 лет мыслит. И подчас многосложно. У Ленина тоже не все понятно, приходится заучивать ветвистые параграфы наизусть. Тренировка памяти. На ночь четыре раза прочел, утром повторил – готово.
«Это будет нечто вроде самокритики своей психологии и в связи с этим внешних действий (к примеру: недостаток слога и повторения). Период перелома можно считать с начала учебного 1920/21 года, т. е. с осени и до сего дня, и я не берусь сказать, что он кончился и я перешагнул красную черту. Физически я здорово возмужал за последний год и оброс всех школьных товарищей, за исключением Полозова, а также Солодова, который был выше меня. Причина такого роста может быть та, что у меня позже, чем у других, наступил период зрелости, и замечательно, что в связи с этим начинается психологический переворот. Главная перемена – это отношение к Д. или Ж. И все остальное имеет то или иное отношение к этому».
При одной мысли о Д. или Ж. бросает в краску. Да если бы только этим дело кончалось! В паху нагнетается напряжение такое, что вот-вот штаны треснут. Это крайне неприлично, такое дневнику не доверишь.
– Ты чего там читаешь? Ну-ка дай сюда!
Флотский возвышался горой. Федя сховал тетрадь в мешок. Унизительное, однако, чувство. Будто пойман в процессе дела интимного. Ни туда, ни сюда. Мгновения порой длятся долго, – думал Федя, пережидая тягость вынужденного бездействия.
– Струсил? – раззявил рот флотский, вернулся на место и достал газету из-под бескозырки. И там у него склад!
– Достукались! – вскричал он, размахивая «Петроградской правдой». – Всем слушать! «Теперь вы видите, куда вели вас негодяи. Из-за спины эсеров и меньшевиков уже выглянули оскаленные зубы бывших царских генералов…» – изо рта флотского пошла пена, скрыла под собой оскаленные зубы. – «Вам рассказывают сказки, будто за вас стоит Петроград, будто вас поддерживают Советы и Украина. Все это наглая ложь. В Петрограде от вас отвернулся последний моряк…» – А последний моряк – это я, я! – стучал он кулаком в проложенную газетами грудь, отчего звук получался вялым. – Пока вы тут по своим делам разъезжаете, я от лица Красного Петрограда смеюсь над жалкими потугами кучки эсеров и белогвардейцев!
Народ пробудился от флотского громогласного смеха, но глаз не подымал. Сидел, как пристыженный.
– Агитатор хренов! Поворачивай оглобли, вали в Кронштадт, – пригрозила ему клюкой старушенция. – Иль ты шпион английский?
– Я тут от имени Комитета обороны Петрограда!
– Новости должны быть новые. Ты газету нам от какого числа зачитываешь?
– От 5 марта.
– Вот и подотрись ею!
Флотский умолк. Видать, вспомнил свою мать-старушенцию и затосковал по ней. Утерши рот, он распустил кулаки, уткнул подбородок в ладони и засопел в огромные, волосатые изнутри ноздри. Дышал он что паровоз о двух трубах, спал глубоко, непритворно, и Федя вернулся к тетради.
«До перелома я был примерным учеником-отроком. Исправно учил уроки, был безусловно хорош в смысле поведения с воспитательской точки зрения, застенчиво шалил с Д., когда бывал в ударе, но больше держался от них подалее, боясь насмешек, а может, и чего другого со стороны Д. Остатки того есть и теперь, и часто не знаешь, что говорить с какой-нибудь вздорной Д.
Ну я, кажется, слишком далеко залез в воспоминания, теперь ближе к делу. То, что я назвал переломом, будет не вполне правильно. Перелом при нормальном течении жизни невозможен в полугодие, а совершается он все время, а это лишь наиболее яркий момент в жизни. Оправдание поворотной политики я видел в том, что для того, чтобы сделаться общественным работником, т. е. собственно слугой нового общества, которое есть народ, необходимо познакомиться с народом, со всем хорошим и худым, что там найдется, чтобы быть в его среде своим человеком».