Шляпа Рембрандта (Рассказы)
Шрифт:
Веко у раввина опустилось и тут же, как видно непроизвольно, поднялось.
— Мистер Ганс, всех моих венцов, венцов первого класса. Пусть вас не беспокоят этих опасений.
Потом они пожали друг другу руки. Альберт, все еще обуреваемый сомнениями, вышел в коридор. Он чувствовал, что в тайная тайных не доверяет раввину; и подозревал, что раввин Лифшиц об этом догадывается и в тайная тайных не доверяет ему.
Рифкеле, пыхтя, как корова под быком, проводила его до двери и отлично с этим справилась.
В метро Альберт убедил себя, что отнесет эти расходы по линии приобретения опыта и посмотрит, что из этого выйдет. За учение надо платить, иначе его не получишь. Перед его мысленным взором вставал венец, ведь он же видел его на
Альберт вскочил, заорал:
— Это магия, гипноз! Паршивый фокусник загипнотизировал меня! Никакого серебряного венца он мне не демонстрировал, венец мне померещился, меня облапошили!
Он рвал и метал: второго такого подлеца, лицемера и нахала, как раввин Лифшиц, не найти. От представления о целебном венце, пусть даже он поверил в него всего лишь на миг, не осталось камня на камне, и сейчас он думал только об одном: он своими руками выбросил девятьсот восемьдесят шесть долларов кошке под хвост. Сопровождаемый взглядами троих любопытствующих пассажиров, Альберт на следующей же остановке выскочил из вагона, кинулся вверх по лестнице, перебежал дорогу и потом долго остывал: ему пришлось целых двадцать две минуты расхаживать взад-вперед по станции, пока, громыхая, не подошел следующий поезд и не увез его обратно к дому раввина. И хотя он молотил в дверь обоими кулаками, пинал ее ногами и "задавал звону", пока не намозолил палец, звонок молчал, в деревянном — ящик ящиком — доме и в обшарпанной синагоге нигде не зажегся свет, не раздалось ни единого звука — дом внушительно, основательно молчал, напоминая гигантское чуть похилившееся надгробье на просторном кладбище; и в конце концов учитель, так никого и не разбудив, далеко за полночь отправился восвояси.
Наутро, едва проснувшись, он стал честить на все корки раввина и собственную глупость — это же надо было связаться с врачевателем. И поделом ему, как он мог хоть на минуту поступиться своими убеждениями? Неужели нельзя было найти менее обременительный способ помочь умирающему? Альберт уже подумывал обратиться в полицию, но у него не было расписки, и ему не хотелось выглядеть в глазах полицейских полным идиотом. В первый раз за шесть лет своей преподавательской деятельности его подмывало сказаться больным, а потом вскочить в такси и вынудить раввина вернуть деньги. Мысль эта будоражила его. С другой стороны, а что, если раввин Лифшиц и впрямь занят работой, изготовляет со своим помощником венец, за который, скажем, после того как он купит серебро и заплатит отошедшему от дел ювелиру, получит, скажем, сто долларов чистой прибыли — не так уж и много: ведь серебряный венец и впрямь существует и раввин искренно, свято верит, что венец заставит отцовскую болезнь отступить. И как Альберт ни был издерган подозрениями, он все же сознавал, что пока не стоит обращаться к полиции: венец обещали изготовить лишь — ну да, старик так и сказал — в канун субботы, а значит, у него еще есть время до заката солнца. Если до заката солнца венец будет готов, я не смогу предъявить раввину никаких претензий, пусть даже венец окажется сущей дрянью. Значит, надо подождать. Нет, но каким надо быть дураком, чтобы выложить девятьсот восемьдесят шесть долларов, когда вполне можно было заплатить четыреста один доллар. Одна эта ошибка встала мне в пятьсот восемьдесят пять долларов.
Альберт, кое-как отбыв уроки, примчался на такси к дому раввина и попытался разбудить его, до того дошел, что стоял на улице и вопиял перед пустыми окнами; но то ли никого не было дома, то ли оба прятались — раввин пластался под продавленной кушеткой, Рифкеле безуспешно затискивала свою тушу под ванну. Альберт решил во что бы то ни стало их дождаться. Старику недолго осталось отсиживаться дома: вскоре ему придется отправиться в синагогу — как-никак завтра суббота. Он поговорит с ним, пригрозит, чтобы не думал финтить. Но вот и солнце зашло; землю окутали сумерки, и хотя в небе засияли осенние звезды и осколок луны, в доме не зажгли света, не подняли штор; и раввин Лифшиц все не появлялся. В маленькой синагоге замелькали огни — там зажгли свечи. Но тут Альберту пришло в голову — и как же он досадовал на себя! — а что, если раввин сейчас молится; что, если он уже давно в синагоге?
Учитель вошел в длинный ярко освещенный зал. На складных светлого дерева стульях, расставленных как попало по комнате, сидели человек десять — читали молитвы по потрепанным молитвенникам. Раввин, тот самый А. Маркус, немолодой, с тонким голоском и рыжеватой бородкой, толокся у ковчега спиной к общине.
Альберт, преодолевая смущение, вошел, обвел взглядом присутствующих, все глаза обратились на него. Старого раввина среди них не было. Обманутый в своих ожиданиях учитель подался к выходу.
Человек, сидящий у двери, тронул его за рукав:
— Не уходите, помолитесь с нами.
— Спасибо. Очень бы хотел остаться, но я ищу друга.
— Ищите, ищите, глядишь, и найдете.
Альберт укрылся под роняющим листья каштаном через улицу от синагоги и стал ждать. Он набрался терпения, решил — если надо, прождет хоть до утра.
В начале десятого в синагоге потух свет, вскоре последний молящийся ушел. С ключом в руке появился рыжебородый раввин — запереть дверь магазина.
— Извините за беспокойство, рабби, — подошел к нему Альберт, — но вы, наверно, знаете раввина Джонаса Лифшица — он живет наверху со своей дочерью Рифкеле, если, конечно, она ему дочь?
— Раньше он молился с нами, — сказал раввин с легкой усмешкой, — но с тех пор, как ушел на покой, предпочитает ходить в большую синагогу, не синагогу — дворец, на Мошулу-парквей.
— Вы не можете сказать, он скоро вернется?
— Наверно, через час, не раньше. Уже суббота, ему придется идти пешком.
— А вы… э… вы случайно ничего не знаете о серебряных венцах, которые он изготовляет?
— Что за серебряные венцы?
— Помогать больным, умирающим.
— Нет, — сказал раввин, запер синагогу, сунул ключ в карман и поспешил прочь.
Учитель — он ел себя поедом — проторчал под каштаном до начала первого, и, хотя ежеминутно давал себе слово все бросить, уйти домой, не мог побороть досаду и злость, такие прочные — не вырвешь — корни они пустили в его душе. Уже где-то около часа тени заметались, и учитель увидел, как к нему улицей, выложенной, точно мозаикой, тенями, идут двое. Первым в новом кафтане и щегольской шляпе шел усталой, тяжелой походкой старый раввин. За ним не шла — приплясывала Рифкеле в кокетливом желтом мини-платье, открывавшем ляжки-тумбы над мосластыми коленями; время от времени она останавливалась, хлопала себя по ушам. Длинная белая шаль упала с левого плеча и, чудом удержавшись на правом, косо повисла, только что не волочась по земле.
— Вырядились на мои денежки!
— У-у-у! — протянула Рифкеле и, подняв ручищи, шлепнула себя по ушам: слушать себя она не хотела.
Они втащились по тесной лестнице, учитель плелся за ними по пятам.
— Я хочу посмотреть на мой венец, — уже в гостиной сказал он побледневшему, обомлевшему раввину.
— Венец, — заносчиво сказал раввин, — уже готов. Идите домой, ждите, вашему папе скоро будет лучше.
— Перед уходом я позвонил в больницу — никакого улучшения не наблюдается.