Шоколад
Шрифт:
Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у неё впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго.
— У меня идея, — сказала я ей. — Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь?
Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намёк на то, что мы намерены осесть здесь надолго.
— И я оттуда буду видеть звёзды? — загорелась Анук.
— Разумеется.
— Вот здорово! — воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем.
Мы сидим за столом в тесной кухне.
Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому.
Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зелёной стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и чёрные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле-Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью-Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скитаний по миру. Сегодня мне хочется вспоминать только радужные, светлые, смешные эпизоды своей жизни. В воздухе и без того витает слишком много мрачных мыслей. Чтобы рассеять их, я поставила на стол белую свечу. Её умиротворяющий аромат навевает тоску по прошлому, и я делюсь вслух воспоминаниями о маленьком Уркском канале, о Пантеоне, о площади Художников в Париже и восхитительной берлинской Унтер-ден-Линден, о пароме до острова Джерси, о свежеиспечённых венских пирожных, которые надо есть из горячей бумаги прямо под открытым небом, о набережной в Жуан-ле-Пене и танцах на улицах Сан-Педро. С лица Жозефины постепенно сходило каменное выражение, а я продолжала вспоминать. Рассказала, как мама однажды продала осла фермеру из деревни неподалёку от Риволи, а упрямое животное возвращалось к нам раз за разом, ухитряясь отыскивать нас чуть ли не возле самого Милана. Потом поведала историю о лиссабонских торговцах цветами и о том, как мы покинули тот город в рефрижераторе цветочника, который четыре часа спустя высадил нас, полуокоченевших, у раскалённых добела доков Порту. Жозефина улыбнулась, потом расхохоталась. Временами мы с матерью бывали при деньгах, и тогда Европа согревала нас солнцем и надеждой. И сегодня вечером я вспоминаю именно такие дни. Вспоминаю богатого араба в белом лимузине, певшего матери серенады в Сан-Ремо, вспоминаю, как мы смеялись и были счастливы и как потом долго благоденствовали на деньги, которые он нам дал.
— Ты столько всего видела. — Голос Жозефины полнится завистью и немного благоговением. — А ещё такая молодая.
— Мне почти столько же лет, сколько тебе.
Она покачала головой.
— Нет, я — тысячелетняя старуха. — На её губах заиграла добрая мечтательная улыбка. — Я бы тоже хотела путешествовать. Просто идти за солнцем, не думая о том, куда завтра приведёт меня дорога.
— Кочевая жизнь утомительна, поверь мне, — мягко сказала я. — И через некоторое время начинает казаться, что каждый новый край ничем не отличается от предыдущего.
Она с сомнением посмотрела на меня.
— Поверь мне. Я знаю, что говорю.
Вообще-то я лукавила. Каждый край самобытен, и возвращение в город, в котором ты жил когда-то, сродни возвращению в дом старого друга. А вот люди обезличиваются — одни и те же лица в городах, за тысячи километров друг от друга, одни и те же выражения. Пустые враждебные взгляды чиновников, любопытные взгляды крестьян, скучные скользящие взгляды туристов. Одни и те же влюблённые,
Из раздумий меня вывел властный стук в дверь. Жозефина приподнялась, вдавливая кулаки в рёбра. В её глаза закрадывался страх. Мы, конечно, ждали его. Ужин, беседа — это всё было притворство, самоуспокоение. Я встала.
— Не волнуйся. Я его не впущу.
Глаза Жозефины пылают страхом.
— Я не стану с ним разговаривать, — тихо заявила она. — Не могу.
— Поговорить, возможно, придётся, — ответила я. — Но бояться не надо. Сквозь стены он не проникнет.
Она улыбнулась дрожащей улыбкой.
— Я даже голос его слышать не хочу. Ты не знаешь, какой он. Начнёт говорить…
— Я прекрасно знаю, какой он, — решительно оборвала я её, направляясь в неосвещённый торговый зал. — Чтобы ты ни думала, он далеко не уникален. Кочевая жизнь учит разбираться в людях, а они в большинстве своём мало чем отличаются друг от друга.
— Просто я ненавижу сцены, — пробормотала Жозефина мне в спину. Я уже включала свет. — И ненавижу крик.
— Это ненадолго, — пообещала я. Стук возобновился. — Анук нальёт тебе шоколада.
Дверь заперта на цепочку. Я повесила её, когда мы приехали, — в силу привычки, приобретённой в больших городах, где меры безопасности не были лишними, — хотя здесь до сего дня в подобной предосторожности необходимости не возникало. Свет, льющийся из магазина, падает на Муската, и я вижу, что его лицо искажено от ярости.
— Моя жена здесь? — хрипит он пьяным голосом, изрыгая вонючий пивной перегар.
— Да. — Прибегать к уловкам нет причин. Следует сразу поставить его на место. — Боюсь, она ушла от вас, месье Мускат. Я предложила ей пожить у меня несколько дней, пока она не определится. Сочла, что так будет лучше. — Я стараюсь говорить бесстрастно, вежливо. Тип людей, подобных ему, мне хорошо знаком. Мы с мамой встречали их тысячи раз, в тысячах разных мест. Мускат остолбенело вытаращился на меня, а когда смысл сказанного дошёл до него, он злобно сощурился и развёл руками, прикидываясь безвредным, недоумевающим, готовым обратить всё в шутку. Какое-то мгновение он кажется почти обаятельным, но потом делает шаг к двери и обдаёт меня тухлятиной изо рта — смесью пивных паров, дыма и дурного гнева.
— Мадам Роше. — Голос у него мягкий, почти просительный. — Передайте моей жирной корове, чтобы она немедленно подняла свою задницу и выметалась на улицу, пока я сам её не вытащил. И если ты, грудастая стерва, встанешь на моём пути… — Он загремел дверью. — Сними цепь. — Он елейно улыбается, а сам смердит гневом, по запаху смутно напоминающим ядовитые химикаты. — Я сказал: сними эту чёртову цепь, пока я её не сорвал. — Разъярённый, он кричит женским голосом, визжит, как недорезанная свинья. Я медленно, с расстановкой, ещё раз объясняю ему ситуацию. Он бранится и вопит в досаде. Несколько раз пнул дверь с такой силой, что даже петли задрожали.
— Если вы попытаетесь вломиться в мой дом, — ровно говорю я, — я сочту вас опасным злоумышленником и приму соответствующие меры. В ящике кухонного стола я держу газовый баллончик, который обычно носила с собой, когда жила в Париже. Пару раз мне случалось применять его. Очень действенное средство.
Угроза несколько охладила его пыл. Очевидно, он полагал, что запугивание исключительно его прерогатива.
— Ты не понимаешь, — заскулил Мускат. — Она — моя жена. Я люблю её. Не знаю, что она тебе говорила, но…