Шолохов
Шрифт:
«Чего это он сразу — в Вешенскую? — удивился Михаил. — Я ведь ему не говорил, что туда собираюсь. Он должен бы иначе спросить: «Ты не скоро едешь в Вешенскую?». В Москве-то легче вопросы с авторами улаживать. Сплавляет меня туда, что ли, чтобы ни хрена не улаживать?»
— Прикажете ехать в Вешенскую? — почтительным тоном спросил он.
— Ты не так понял. Я…
— Ладно. Пока я здесь, в «Национале». Но ты все равно пиши в Вешенскую, будет надежнее.
На том разговор кончился. Главное, что вывел в нем для себя Михаил: Фадеев — не Серафимович. Он, впрочем, и раньше в этом не сомневался. Вскоре Шолохов написал Фадееву письмо, в котором сообщил, что в 1929 году он печатать «Тихий Дон» в «Октябре» не будет.
Но Михаил ошибался, полагая, что его звонок застал Фадеева врасплох. Фадеев
Через несколько дней после разговора с Фадеевым Михаилу принесли в гостиницу записку от Евгении Григорьевны Левицкой. Она просила прийти, так как у нее есть важное сообщение для него. Михаил отправился в «Московский рабочий».
— Был у меня Панферов, — сказала заметно взволнованная Евгения Григорьевна. — Он заявил: «Вот вы дружите с Шолоховым, убедите его, чтобы он закончил ‘Тихий Дон» тем, что Григорий станет большевиком». — Она помолчала, пристально взглянула на Михаила. — Дальше он сказал: «Иначе «Тихий Дон» не увидит света». — «А если это не соответствует жизненной правде?» — спрашиваю я. «Все равно, — отвечает, — так надо. Иначе ему несдобровать».
Михаил хмыкнул, глядя на Левицкую исподлобья.
— Что вы об этом думаете? — спросила она.
— Передайте ему, Евгения Григорьевна, если вам удастся повидаться с ним: «Вопреки всем проклятым братьям-писателям я кончу «Тихий Дон» так, как считаю правильным».
Левицкая опустила глаза.
— Я, конечно, скажу… Но ведь вы, Миша, понимаете, что он не сам по себе пришел…
— Не хватало еще, чтобы он приходил сам по себе и передавал через вас мне указания! Понятно, что не сам по себе… Только кто ж его послал? Фадеев? — внезапно осенило его.
Услышав это имя, Евгения Григорьевна что-то вспомнила.
— Вы читали уже свежий номер «Октября»? — спросила она.
— Нет еще.
— Авербах обрушился на вашего приятеля Андрея Платонова за рассказ, напечатанный в сентябрьской книжке, а Фадеев его поддержал. — Левицкая протянула Михаилу журнал.
— Фадеев? Он же хвалил этот рассказ, мне Андрей говорил! — Михаил впился глазами в журнальные страницы.
Статья Авербаха имела громоздкое название: «О целостных масштабах и частных Макарах». На первой странице, внизу, было помещено примечание редакции: «Редакция разделяет точку зрения т. Авербаха на рассказ «Усомнившийся Макар» А. Платонова и напечатание рассказа в журнале считает ошибкой».
— Трус! — вырвалось у Михаила. — Какой он, прости Господи, главный редактор? Главный редактор — он не только солдат ЦК, но и авторам отец! Поучился бы у Серафимовича! Только-только вступил в должность, а уже кается: я ошибся! Ну, напечатал бы просто статью Авербаха, если уж иначе нельзя было… Я возьму журнал? — спросил он у Левицкой.
Евгения Григорьевна кивнула.
Вернувшись в «Националь», Михаил прочитал статью и ужаснулся. Авербах не просто жестко критиковал Андрея, он бил его наотмашь, под дых: «Рассказ Платонова — идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии. В нем есть двусмысленность… Но наше время не терпит двусмысленности: к тому же рассказ в целом недвусмысленно враждебен нам». Далее следовал зубодробительный вывод: «А. Платонов — писатель из рабочих… тем яснее должны быть линии нашего размежевания с ним, тем полнее должно быть разъяснение ошибки «Октября»!» Так писали в то время разве что о платоновском приятеле Пильняке, но Пильняку было все как с гуся вода, с тех пор как его назначили «официальным вольнодумцем». Он не вылезал из зарубежных поездок, представляя в единственном лице «независимую советскую литературу», и бранные статьи в его адрес входили в условия игры, задуманной, вероятно, в недрах ГПУ. Другое дело — Платонов… За границей его еще никто не знал, дома он только становился известен. После разгрома рапповскими вождями редакции «Красной нови» приговоры их стали сродни клеймению каленым железом, никто их, по сути, не оспаривал. Михаилу даже думать не хотелось о том, какая судьба ждала теперь Андрея.
Свою деятельность на ниве мелиорации и электрификации Платонов оставил два года назад. Будущий «вредитель» Рамзин, прагматик и технократ, ознакомившись с планами воронежского «заведывающего работами по электрификации», вроде такого: «Социализму нужна эквивалентная ему физическая сила, чтобы посредством ее социализм стал твердой вещью и утвердил свое мировое господство», добился перевода Платонова в Москву, на «бумажную работу». Из Москвы его перебросили в Тамбов, в город тихий, старушечий, шепчущийся. Воронежским энтузиазмом здесь и не пахло, зато хватало склок и интриг. Платонов затосковал, тем более что семья, Маня и Тотик, осталась в Москве. Но именно тамбовская жизнь помогла Андрею понять, какой же из многочисленных, но до сих пор не получивших признания талантов — поэта, философа, прозаика, ученого, инженера — следует выбрать. Глухими тамбовскими ночами он выбрал прозу. Точнее, крупную прозу он начал писать и до Тамбова, фантастические повести главным образом, но они как бы являлись развернутыми прожектами его идей инженера и ученого. В Тамбове произошел перелом. Закончив фантастический «Эфирный тракт», Андрей взялся за «Епифанские шлюзы». Это была талантливая прозаическая вариация пушкинского «Медного всадника», с финалом, совсем не похожим на то, о чем когда-то писал Платонов в своих пламенных научных статьях.
Андрей стал другим, и другой стала его проза. Поначалу те, кто знал его как «гастевца», пишущего в духе поэтов «Кузницы», не обратили на это внимания. «Епифанские шлюзы» воспринимали как разоблачительную историческую повесть о нравах петровской России. Он же, окрыленный успехом первой книги, написал роман «Чевенгур», в котором, по сути, речь шла о том же, о чем и в «Шлюзах», только происходило дело в советское время. Редакторы, прочитав «Чевенгур», пребывали в полной растерянности. И это — Платонов, певец переустройства мира мозолистыми руками пролетария? Роман вернули автору, решившись напечатать из него лишь первую часть под названием «Происхождение мастера».
«Усомнившийся Макар», рассказ, разгромленный Авербахом, не напоминал ни «Епифанские шлюзы», ни «Чевенгур». Он скорее был похож на написанный Платоновым вместе с Пильняком очерк «Че-Че-О», в котором советская действительность критиковалась с позиций «правильного коммунизма». Вопреки утверждениям Авербаха, никакой «частный Макар» «целостным масштабам» в рассказе не противопоставлялся, иначе Фадеев, с его натренированным политическим чутьем, ни за что бы «Усомнившегося Макара» не напечатал. У безработного, бездомного Макара Ганушкина, героя рассказа, не было никаких «частных интересов», он мыслил исключительно «целостными масштабами»: переживал, что не протянут в Москву молочный трубопровод, дабы не гонять порожняком на молокозаводы машины с пустыми бидонами, что дома строят «по мелочам», а не «из кишки отливают»… «Усомнившийся Макар» был обычным антибюрократическим рассказом в духе «Прозаседавшихся» Маяковского, несколько развязным для рапповского журнала, с «нетипичным» героем-люмпеном, но и только. Едва ли бы нашелся критик, который стал бы его хвалить, однако и в неистовстве Авербаха, и в быстроте, с которой признал свою «ошибку» Фадеев, была какая-то загадка.
Михаил давно не был у Платонова, а теперь решил, что самое время навестить его, чтобы поддержать попавшего в немилость собрата. Дверь ему открыла Маня. Еще на пороге, нагруженный водкой и закусками из гостиничного буфета, услышал он знакомый нервный голос: «Андрей, ты мастер, ты мастер!», вот только не мог припомнить сразу, чей. Войдя в комнату, он от удивления чуть не выронил покупки. Напротив Платонова, обхватив цепкими кистями колени и зыркая по сторонам неспокойными глазами, сидел… Булгаков.