Штрафбат
Шрифт:
— Сперва животину определить надобно. Хлев до войны-то был?
Катерина молча повернулась, и Глымов двинулся за ней, потянув за собой коровенку.
Хлева, можно сказать, и не было — три стены из плетня, обмазанного глиной, прохудившаяся крыша, засохший навоз.
— Н-да-а… — Глымов поскреб в затылке. — Ну ничего, это дело поправимое… Топор в дому есть?
До позднего вечера он возился со стенами и крышей, укрепляя жерди, вколачивая недостающие колья, латая дыры кусками жести и толя, которые находил тут же, во дворе. Потом
— Хавай, тварь Божья… и молока поболе давай…
Корова покосилась на него громадным лиловым глазом, глубоко вздохнула.
— В июле, десятого, ушел на фронт, а двадцать седьмого августа я уж и похоронку получила, — негромко рассказывала Катерина, подперев кулаком щеку и глядя на Глымова. — А в ноябре-то немец пришел… Николку моего в первый же день повесили…
— За что повесили? — приподнял вопросительно бровь Глымов.
— Наши-то, когда уходили, оружия много побросали. Дурачок мой возьми да винтовку-то и подбери. Да на сеновале спрятал. А немцы, как по всей деревне оружие искать стали, так сразу и нашли. Да они не нашли бы, если б Федька Пряхин, стервец, не указал. В полицаи записался, антихрист проклятый, ну и давай лютовать…
— Живой? — спросил Глымов.
— Кто? — не поняла Катерина.
— Федька этот… Пряхин?
— А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.
Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.
Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть — не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.
— Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.
— Надолго тебя погулять отпустили? — улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.
— Комбат сказал — отдохни денек-другой, там видно будет…
Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.
— Поди, по дому родному соскучился? — участливо спросила она.
— Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, — вздохнул Глымов.
— Как так? — весело удивилась женщина. — А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.
— И жены у меня никогда не было, — усмехнулся Глымов.
В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом — хмельное веселье:
— Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?
— А ежели и так, то что, прогонишь? — Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.
— Да куды уж там… — Она махнула рукой, — скажешь тоже — прогонишь… — Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.
— Немцев-то, поди, не прогоняла? — неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.
— Нет, не прогоняла… — горестно вздохнула Катерина.
— И много их к тебе заглядывало?
— Да ходил один…
— Дядя Курт! — громко сказала девочка. — Он мне шоколадки приносил! И колбасу!
— Приходил, Ниночка, приходил. — Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. — Ты поешь мяса-то, поешь…
— Не хочу, — мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.
Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.
— Не переживай, — сказал Глымов. — Мы сами в том и виноватые…
— Да вы-то в чем виноватые? — со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.
— А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… — жестко проговорил Глымов. — А бабы расплачивались.
И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.
…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.
Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.
— Встать! Суд идет!
Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — торжественно начала судья.
Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.