Штрафники
Шрифт:
– Олешке мОей, сОседушке, былО гОдкОв шесть, не бОле, - неторопливо заговорил он.
– А я уж бугай-бугаем. Летное училище кончил. Праздники какие-то были. Поставили для детишек горку жестяную. Спуск штопором. Давай, говорю, Олешек, я тебя прокачу. Посадил перед собой. Летим вниз. Отжимает к стеночке, как на крутом вираже. Олешка - легкая. Смотрю, на развороте ведет ее щекой по жести. Сдерет-от кожу. Я руку ей подставил. Под щеку. Ох, вовремя! Пальцы у меня до крови. Ну, на мне, как на медведе. Полизал, зажило. Олешкину щеку спас.
Вся мОя жизнь, ГригОрий, вот так
Руку пОдкладывать...
Вернулся в Каргополь, в начальство меня сунули в эту... номенклатуру. То я завбаней, то игрушечный директор. Поскольку вся моя семья по художеству. А вокруг что... Некуда людям деться. Работы никакой. Ни водопровода в городе, ни канализации. Штаны на дворе снимаем.
Раньше мы-от - город городов. С Севера соль, рыба, лес, а здесь перевалка.
А как построили железку Москва-Архангельск, наш Каргополь им без надобности. В стороне остался. Одни старики на улицах да собаки...
– Лицо у Бати стало багровым, нос-шишка - горит.
– А тут разговор, нас вообще утопят. Звоню властям, что за слух вздорный... И вовсе не слухи, слышу. Планы. Реки поворачивают. Чучмекам, говорят, нужна вода. Я против чучмеков ничего не имею, но пошто Каргополь превращать в дно болотное... Да что Каргополь, Вологодчину.
Молодежь ко мне кинулась. Начальник я в их глазах. Смело толковали, ох, смело.
Ладно, думаю. Пришло, значит, время Каргополю руку подложить...
Секретарь главный прилетал. Меня как шуганут отовсюду. За руку мою-от... Ну, я поддал хорошо. От обиды. Литра два, не соврать. Вернулся в райком, там первый засиделся допоздна, наш щенок, каргопольский. Слово за слово, я его напослед носом-от в чернильницу макнул.
Вскинул Иван Як глаза. В них - давнее озорство полярного аса, который вызвался в сорок третьем офицерский бордель в Нарвике разбомбить, где господа офицеры Новый год встречали. Кружил над морем, дожидался. И разбомбил. Точно в полночь. Секунда в секунду.
– Ну, они, конечно, депешу в Москву. Сладу нет- де... Москва бьет с мыска.
Тогда что?.. Опыт есть: поднял-от кальсоны вместо белого флага. Пью... Мы нынче не моряки, мы рекаки...
Подмигнув, ушел в прихожую. Несет оттуда трехлитровую бутыль с первачом. Половица под ним скрипнула, замер. Поглядел в сторону спаленки...
Я вздохнул тяжело, сказал с укоризной:
– Ты Олене сказал, на трудовые не пьешь.
Лицо у Иван Яка стало жестким.
– Я Олешке отродясь не врал!
– Тогда на какие шиши, Батя? На игрушки Олешкины?
– Ты что, Григорий?..
– И, приблизив ко мне губы, шепнул доверительно: - Трень-брень осталась еще...
Меня - как камнем по голове. "Ордена пропивает"... Почти вскрикнул:
– Так это ж труд твой, Иван Як!
– Труд мой - немца на Онеге нет... А трень-брень...
– Поглядел на меня пристально, глаза потемнели, сузились холодно...
– Так ведь отберут, Григорий. На Руси от сумы да тюрьмы не зарекайся. Захотят завтрева, лишат по указу-приказу. Ну, русскому человеку здоровее на эти брякалки...
– И он щелкнул себя по багровой шее.
Я спросил первое, что пришло в голову, чтоб уйти от разговора, которого не ожидал. Понравился ли ему Ульяновск, в который он ездил со своими корзинами?
Иван Як ответил жарко, с нескрываемым удовольствием:
– Ульяновск - прекрасный город. Там пьют не на троих, а на двоих...
В запущенном, с немытыми стеклами поезде Вологда-Мурманск женщина в платке, подвязанном под подбородком, спросила нас, откуда мы и почему у нас эти корзины. Архитекторы, которых я перед отъездом приводил к Иван Яку за плетеными корзинами, ответили радостно: сувениры везем! Каргопольские!
Женщина сказала со вздохом:
– У нас с ними нищие по деревням ходят...
Если б не фотография с выцветшей надписью, которая лежала в моем боковом кармане (я не забывал о ней ни на минуту), я бы, наверное, оставил архитекторов и повернул обратно. Не до камней мне было. Не до памятников.
Архитекторы ехали именно в то самое село со странным названием Кушереки, откуда и фото и письмо были отправлены четверть века назад, и я понял, что другого случая не будет уж никогда. Фотографию и письмо на пожелтевшей бумаге я отдам кому-либо из родни, может, брату, сестре. Мать, видно, померла... Впрочем, все это можно было отправить по почте. Как спутникам объяснить, если себе не объяснишь толком, почему ты хочешь проститься с родиной "подснежников"... У каждого своя боль...
Архитекторы, медлительный немногословный мужчина лет тридцати двух, в черном похоронном галстуке и стоптанных туристских ботинках, и его экспансивная языкастая жена, с лиловыми губами и в лиловом беретике, сдвинутом на ухо, отвлеклись вдруг от своих карандашных набросков и заметили меня.
– Слушайте, у вас лицо белое, ни кровинки!
– воскликнули они в один голос и поинтересовались, не нужно ли что? У них есть нитроглицерин...
Я начал было рассказывать им об Иван Яке, но женщина в лиловом беретике воскликнула в испуге, что не может найти свои зарисовки каменной лепнины. Неужели забыла в гостинице?
Муж положил ей руку на плечо, погладил, успокоил, и они увлеченно проговорили всю дорогу о своих новых зарисовках и что о них надо написать Грабарю.
Я подумал, они решили оставить меня в покое из деликатности, но тут сел на промежуточной станции мужчина в мятом пиджаке и стал рассказывать, что едет с суда и своих деревенских не отстоял. Архитекторы тут же пересели в другое купе, и, заметив мой недоуменный взгляд, женщина в лиловом беретике сказала твердо, но с улыбочкой. Мол, хочешь - верь, хочешь - нет:
– Мы профессионалы рейсшины. Нас люди не интересуют. Нас интересуют камни.
Шутит? Не похоже... Тошнехонько мне стало. Неужели и они из поколения "подводников"? Так я называю профессионалов, которые ныряют, словно подводные пловцы, с кислородными баллонами за спиной, на свои "рабочие глубины" (только там их радости и печали). Какое им дело до того, что наверху кого-то судят. Кого-то зарезали. Кого-то посадили. На Руси сажали всегда. При всех режимах. Другое дело, пароходный винт прошелестит неподалеку от такого "подводника". Нырнет поглубже, чтоб уйти от опасности...