Штукатурное небо. Роман в клочьях
Шрифт:
Медленно, но непрестанно я превращаюсь в будущую женщину. Но пока пытаюсь вообразить себя девочкой, которую в 41-м году в почтовом вагоне везут в эвакуацию в Ташкент – славный град.
Я окутана белыми и серыми оренбургскими платками в присутствии перевязанного простынями и бечёвкой из канабиса нашего белого кабинетного рояля. Мать ровно дышит мне в глаза, чтобы они не остекленели от мороза пока мы не доберёмся в тёплые безвОнные, беЗЗвонные, и безВоенные края Этого, а не Того света.
Жизнь есть история предательств, но как много в ней чего-то ещё большего и важного, чего мы
Что было в жизни?! Голуби?! Война?! Холодные румяные щёки и стеклянные сопли на пуговицах пальто?!
Обледенелая вагонка обшивки вымороженного изнутри почтового вагона. Штабелями сложенные или поставленные, обёрнутые в рогожу прямоугольники и квадраты разных размеров, некоторые были обиты деревянными поддонами. Странное слово – «из-третья-ковки». Всё это падало на нас при каждом торможении состава, и приходилось вместо сна спасать, дрожащий и расстраиваемый звуками струн рояль, укатанный в одеяла и занавески из нашей московской с отцом квартиры.
Мы всё же заснули и в губы меня поцеловала девочка сквозь дырочку мешковины с какой-то нерусской картины. Лицо её я не запомнила, скорее, глаза. Они резко пахли оливой, а губы были шершавы и колки как мелкие куриные кости. Состав тронулся. Мать стала выгребать меня из-под штабелей, упавших картин. На редкость собранная и отстранённая, глядящая в пустоту будущего, дышащая как курящая кобыла в конюшне двумя струями невидимой папиросы из ноздрей, когда эта забавная музейная опасность нас миновала.
Если припомнить, всё, что бесстрастно проделывала мать на моих глазах, казалось, могло относиться в этом мире только ко мне и было позволительно, как младенцу. Чтобы облегчённую меня подтёрли, омовили и отнесли в простынях на разогретую кровать, предварительно обложенную резиновыми перчатками с кипятком.
Потом в летнем Ташкенте я сравню это со стойлом, где каждая кобыла, не стесняясь, благодарно пукала мне в лицо за скверный соломенный ужин и осеняла тёплыми каплями, отлетавшими на ноги от ошкуренных перегородок. В этом и была прилетавшая по этапам правда жизни.
А пока – мигающий лунными прострелами вагон с тёплым запахом тела матери, который вымывало креозотовым смоляным сквозняком от шпал железно-железной дороги…
Я положу тебя на днище истории, мама. Просто время ещё не пришло. Подожди. А?!
– Почему мы здесь оказались?! Мне страшно и холодно! Было же счастье! Пить и есть у нас есть что, Мам?!
– Папа сумел нас отправить… Он же чем-то там заведующий у нас по военной линии – интендант, кажется. Ты не понимаешь пока, детка. В газетах, написали – война началась.
– Ложись на рояль, дочур, а я сыграю тебе как дома и спою. На сон грядущий. Что – выбери! Только шубкой моей укройся. Шуберт мой маленький! И носик рукой прикрой как медвежонок!
– Ничего не хочу… Домой хочу… К папе – обратно!
– Ну, тогда – про «В движенье мельник жизнь ведёт». Ты со мной пой пока – а я тебе теплом в глазки подую, и папа приснится. Как до войны было… Папу нашего как зовут?!
– Иван Иванович!
– Вот! А это – сила вдвойне! Ты ж моя молодчинка!
Пока от голода я не могла заснуть, мне казалось, что на голову сыпалась
– Если коровы едят траву, то почему молоко у них жирное, – было последними мыслями, пока какой-то Лукойе не залил мне мёдом глаза.
Как правило, мы склонны угадывать только начало, а конца как будто бы у нас и вовсе нет.
Состав тормознул на промежуточной станции. Скрипанул и сдвинул весь багаж в направлении юга по соломе вагона.
На какой-то станции в рояле обледенелым молоточком ударило: «До».
Хотелось бы услышать и ноту «После» по отбытии – хотя бы по тормозным колодкам, но все «ремифасольки» промежутка этой чудовищной гаммы обеззвучились в нём и ососулились.
Из загрудков матери в свете Луны исходил чёрный пар.
– Допелась, – чирикнуло что-то Свыше, когда мать длииииинно залилааааась каааашлем.
Какой-то микроскопический солдат-старик в веснушках всё-таки успел набрать в котелок кипятка и случайно запрыгнул на ходу именно к нам в вагон. Сначала о котелок мы грели руки, потом лоб, потом щёки. Мне ещё и сахар по младшинству достался – под язык с остатками остывающей воды. И – Сон.
«Тебе-сто-лет-тебе-уже-сто-лет»! – Запели колёса, чикаясь сварными темечками о заиндевевшие рельсы с проржавленными стыками длинной стальной узкоколейки, переложенной поперёк несметным количеством протезов деревянных шпал.
Рояль и всё что было связано с ним я возненавидела ещё в поезде. Он был обузой. Зачем нужна эта музыка, когда вокруг рвутся снаряды?! Когда вопреки им ты не можешь ничего сделать. Они сильнее, и порох, если уловить его маслянисто-едкий запах, пахнет смертью громче, чем сонаты фламандского немца – Бетховена!
Мать наконец-то уснула. А я в тряске вагона решила навестить лакированного недруга и ударить неумело по клавишам чёрно-белым. За что и была тут же наказана. Поезд затормозил, крышка пригвоздила мои пальцы к белёсым клавишам. К утру основания ногтей посинели, а в ночи я слёзно дула на них. Мама так и не проснулась. И слава Богу! Иначе бы всей птичке пропасть!
Физуло-Физула-Физули – я долго не могла определиться, как правильно его называть – встретил нас на расколотой пополам платформе очень радушно. Как папа наш, он присел и раскинул для объятий руки. Не знаю, что со мной произошло, но я кинулась навстречу этому жесту и обвила шею руками, а ноги скрестила сзади на его пояснице. Мать отвернулась к вагону и почесала за мочкой под серьгой. Через расщелину полустанка, которую каким-то чудом я спортивно миновала, он ловко перепрыгнул, пригрев меня на бедре и поставил на землю чтобы обнять маму, которая видела его в первый раз. Вытянув вперёд руку она отстранила этот порыв, а другой рукой выдернула меня на свою сторону, сжав больно мою ладошку. Физуло-Физула-Физули проглотил золотую улыбку и, повернувшись к пришедшим с ним вместе помощникам, кивком дал знак к действию.